Три повести о любви
Шрифт:
«Ничего особенного, — ответил он. — Обыкновенные мужские капризы».
«Не хочешь отвечать — не надо», — она пожала плечами и отвернулась.
Теперь они молчали оба. Мимо них прошли, задевая коленки, попахивая вином, майор и Кленя. Переговариваясь о чем-то своем, уселись. Майор хотел что-то спросить у Ипатова, но в последний момент раздумал. Погас свет в зале. Грянула уже знакомая музыка. Весело пошел занавес…
Ипатов смотрел на сцену отсутствующим взглядом, и все, что там делалось, казалось ему бессмысленным и глупым ералашем — герои зачем-то убегали, прибегали, а в промежутках между беготней долго и нудно выясняли отношения — личные и общественные. Он хотел только одного — чтобы быстрее окончился спектакль. И страшно жалел, что не ушел до начала акта, кляня себя за минутную слабость. Ведь то, что Светлана слукавила, не была с ним откровенна,
А может быть, уйти, не дожидаясь конца? Не такая уж беда, если он в течение нескольких минут будет на виду у всего зала. Главное, она поймет, что он не из тех, кем можно помыкать. Пусть лучше стыдится своих малокультурных родителей с их смешными претензиями и потугами, чем его, Кости Ипатова, интеллигента в пятом или шестом поколении. Обида не убывала. Она клокотала в нем, как в закрытом сосуде, и, казалось, вот-вот должен был произойти неминуемый взрыв…
И вдруг он ощутил легкое, осторожное прикосновение к руке, лежавшей на подлокотнике. Он вздрогнул и резко повернулся в кресле. Светлана смотрела на него каким-то не своим, неподвижным взглядом. Ипатов в одно мгновение забыл об обиде. Сердце заколотилось так, что на некоторое время, как показалось Ипатову, заглушило музыку.
Светлана придвинулась к нему и тихо сказала:
«Не дуйся, хорошо?»
«Хорошо», — немедля согласился он.
И она ответила на это очаровательной мальчишеской улыбкой…
Легко сказать — отвлечься от сердечной боли, не думать о ней. Йогам это, может быть, и под силу. Но он не йог, и чем отчаяннее он пытался думать о постороннем, тем упрямее напоминало о себе сердце. Да и мог ли он думать о чем-нибудь постороннем здесь, на этой проклятой лестнице, где все, буквально все кровоточило, как старая, неожиданно открывшаяся рана. И даже эта ступенька, на которой он скорчился от боли, медленно прорастала воспоминаниями. Кажется, на ней, а может быть, чуть ниже или выше они сидели в тот вечер с Валькой Дутовым и попыхивали папиросами (сигареты тогда курили еще немногие). Разговор шел, наверно, о Светлане — о ком же еще? — и, надо думать, Валька по-прежнему отговаривал его волочиться за нею. Бедный, бедный Валька… Для него уже все позади — и радости, которые он не замечал при жизни, и беды, накатывавшие на него одна за другой. Но если о других неудачниках еще можно сказать: немилосердно швыряло, как щепку, бурливое житейское море, о нем этого не скажешь: он сам выбрал себе судьбу. Достаточно вспомнить хотя бы тот случай, когда он, к удивлению всех, вдруг ни с того ни с сего ушел со второго курса Университета. Добро бы учился плохо, имел многочисленные «хвосты». А то с первых же дней учебы он поражал всех — и преподавателей, и студентов — своими способностями. Он мог часами читать на память стихи давно забытых поэтов, о которых Ипатов и другие студенты-фронтовики и слыхом не слыхали: Анненского, Вячеслава Иванова, Цветаевой. У него было то, что пока отсутствовало у большинства ребят, — удивительное чувство слова. Казалось, путь в филологи определен ему самой судьбой. Но за месяц до сессии он неожиданно перестал ходить на занятия. Посланцев курса он встретил лежа на диване, в обнимку с каким-то шелудивым непородистым псом.
«Познакомьтесь!» — сказал Валька.
И пес каждому вежливо подал лапу.
«Он может делать стойку, подавать тапочки, считать до пяти, играть в футбол и хоккей, ухаживать за женщинами, сдавать экзамены, — перечислял достоинства своего четвероногого друга Валька. — А ведь у него нет ни высшего, ни среднего, ни даже начального образования…»
«Ты к чему это?» — насторожились гости.
«К тому, братцы, что мне все до чертиков надоело… Мы сильнее, чем прежде, грустим, постарели все боги земные, вселенная голосом плачет твоим, и приходят созданья иные одно за другим… Ребята, хотите выпить?»
И лучшие из лучших (комсорг, профорг и Ипатов, замещавший заболевшего старосту группы) надрались так, что начисто забыли, зачем пришли. По настоянию отца Валька поступил в Медицинский институт, но и там продержался чуть больше года. «Резать живых людей еще куда ни шло, — заявил он старым друзьям. — Но трупы?» Потом он, рассказывали, учился не то в Театральном, не то в Библиотечном. Но наверно, опять не кончил, ибо при встречах вел себя очень странно: где работает — не говорил, всячески темнил. С каждым годом он все больше опускался, и уже
Было еще несколько мимолетных, случайных встреч — на улице, в прокуренных забегаловках, один раз в театре — играли какую-то плохонькую пьеску, зрители начали уходить уже с первого действия. Ипатову запомнилась грубо размалеванная девица, которая мертвой хваткой держала Вальку за рукав пахнущего химчисткой пиджака. Валька был трезв, чуть стеснялся Ипатова. О спектакле он, вопреки ожиданию, отозвался уважительно…
Ипатов лежал в больнице с воспалением легких, когда узнал о смерти Валькиного отца. Некролог об этом был напечатан всеми газетами. Первым делом Ипатов подумал о Вальке: как он там?
Встретились же они только через полгода. Валька стоял у крохотного магазина на Владимирской площади и пытливым взглядом провожал входивших туда мужчин. Увидев Ипатова, он одновременно смутился и обрадовался. Но желание выпить взяло верх, и он, подстрелив у бывшего приятеля трешку (остальные шестьдесят две копейки у него были зажаты в кулаке), побежал брать «полбанки». Распили они ее на квартире у какого-то художника, который жил у Пяти углов и держал двери открытыми для всех страждущих интеллигентов своего микрорайона. Валька первый заговорил об отце: «Батя за два года до смерти женился на своей аспирантке, ей двадцать шесть, а ему семьдесят три; но не подкачал старик, такого пацана сварганил!.. Тут, братцы, без обмана: вылитый батя!»…«Помнишь, Костя, сколько у нас картин было? Имена-то какие! Одно громче другого. Батя все боялся, что я их каким-нибудь жучкам спущу. Еще при жизни музеям передал. И правильно сделал: не я, так моя прекрасная леди, мачеха моя ненаглядная, профукала бы их. Я — на водку, она — на тряпки!»…«Все считают меня конченым человеком. А я возьму и брошу пить. Если бы вы знали, братцы, какая человечинка меня полюбила. Я вижу — не верите. Я сам не верю. Вот для нее — не для себя — и брошу!»
Но бросил ли Валька пить и как у него сложились дальше отношения с «человечинкой», Ипатов так и не удосужился узнать: два года занимался обменом квартир, сперва разъезжался, а потом съезжался с тещей.
И вдруг телефонный звонок одного старого приятеля по Университету:
«Валька — на Песочной. Говорят, обречен. Понимаешь, никто, ни одна сволочь его не навещает. Надо бы сходить, проведать».
Встретились на Финляндском вокзале, поехали.
Бывший однокурсник (тот самый комсорг, что накачался вместе с ними тогда у Вальки) заранее все разузнал: и когда приемные дни, и время, и что можно принести из съестного.
Валькина палата находилась где-то в конце коридора. Когда они вошли, их встретили незнакомые лица — бледные, худые, обреченные.
«Дутов здесь?» — спросил Ипатов у мужчины, равнодушно скользнувшего по нему отрешенным взглядом.
Тот молча кивнул на кровать у окна.
Там, накрывшись с головой одеялом, лежал человек.
Они бесшумно, почти на цыпочках, подошли к нему.
«Валя!» — тихо сказал Ипатов.
Одеяло слегка приоткрылось, и на них глянули Валькины глаза, но не те добрые и открытые, к которым они привыкли, а какие-то далекие и затравленные. Похоже, он не узнавал своих бывших однокашников. Потом в его зрачках что-то дрогнуло и чуть-чуть ожило. Придерживая одеяло рукой у рта, Валька повернулся к ним лицом и показал глазами на соседнюю кровать, хозяин которой только что вышел из палаты. Они сели на самый край.
«Год какой-то дурацкий, — бодрым тоном начал Ипатов. — То один болеет, то другой. Я сам провалялся месяц с сердечным спазмом». Сказал и пришел в замешательство: на него в упор, не мигая, смотрели все понимающие Валькины глаза.
«Тут мы тебе принесли», — потянулся он за сумкой с передачей.
Валька пробормотал под одеялом что-то невнятное.
«Не надо, говорит, — пояснил один из больных — паренек с забинтованной головой. — У него опухоль языка. Страсть какая большая. Даже изо рта вылезает. Вот и стесняется показывать. Послезавтра — операция…»