Три повести о любви
Шрифт:
Все эти подробности о себе Валька выслушал с видом затравленного зверя. Посещение бывших друзей, судя по всему, не принесло ему ни малейшего утешения…
Они облегченно вздохнули, когда санитарка напомнила им, что их время вышло. Сказав на прощание какие-то пустые и неискренние слова, они заторопились к выходу. Уходили придавленные чужой непоправимой бедой, зная, что уже больше никогда не увидят этого человека.
Валька умер через три недели после операции. Тело его сожгли в городском крематории, а урну с прахом тайком, за немалую мзду, зарыли рядом с великолепным отцовским памятником. Почти под той же плитой. Так просто и естественно состоялось возвращение блудного сына…
Ипатов ухватился за перила, попробовал встать. Боль, которая было совсем отпустила, быстро возвращалась, подстегиваемая, видимо, непрошеными мыслями о Дутове. Вот и отвлекся. Да и кто может взять на себя смелость отделить главное от неглавного в своей жизни? Что сегодня кажется неважным, несущественным, завтра, возможно, станет самым главным и решающим. И — наоборот!
Он
Возможно, они и вовсе не стояли на мостовой. Вышли из машины и сразу двинулись в подъезд. Но скорее всего, было еще короткое — оно помнится смутно, как во сне, — замешательство. Ведь простись она с ним на улице, он бы покорно поплелся домой. Надо думать, она просто взбежала по ступенькам в подъезд, и Ипатов молча последовал за ней.
А дальше он помнил все, вплоть до синей лампочки, по-блокадному освещающей крохотное пространство вокруг себя. И еще — как у них прямо из-под ног выскочила и скрылась где-то под лестницей кошка.
«Не люблю кошек», — брезгливо бросила Светлана.
«От них все зло, — шутливо заметил Ипатов. — От них и мужчин!»
«Вот как?» — глуховато сказала она.
Где-то высоко хлопнула дверь.
«Ну, я пошла», — проговорила Светлана и поднялась на одну ступеньку.
«Если я ее сегодня не поцелую, — лихорадочно думал Ипатов, — то буду шляпой, форменной шляпой».
Он положил руку на перила.
Светлана отступила на следующую ступеньку, но чего-то ждала, не уходила.
«Может быть, она тоже хочет этого, — Ипатова трясло мелкой дрожью, — а я веду себя как последний сопляк?»
«Ну, я пошла!» — повторила она и поднялась сразу на несколько ступенек.
«Смелей, смелей! — подстегивал он себя. — А вдруг оскорбится? Так ли это невозможно с ее-то гордыней? Тогда все, что с такими усилиями достигнуто, пойдет прахом!»
И тут он вспомнил, как просто и непринужденно они в первый раз поцеловались с Верой. Она была санитаркой в соседней роте автоматчиков. Однажды обстрел загнал их в один окоп. Мины ложились совсем рядом, порою в трех-пяти метрах. Осколки пролетали над самой головой. Ипатов и Вера сперва стояли, потом сели на землю. «Лейтенант, найдется покурить?» — вдруг спросила она. «Сейчас поглядим», — ответил он. Но кисет оказался пустым, и они с трудом наскребли по карманам на одну самокрутку. Вот и дымили ее поочередно. «А что теперь будем делать, лейтенант?» — загасив чинарик, спросила она. «Ждать, пока отстреляется», — рассудительно ответил он. «А может, поцелуемся?» — предложила она. «Давай!» — согласился он. И они поцеловались. И даже накрылись его плащ-палаткой, чтобы мины не отвлекали. Вот тогда-то Вера и призналась, что он давно ей нравится. За то время, пока они крутили свою недолгую — для него первую, а для нее последнюю — любовь, он не помнил в их отношениях каких-нибудь осложнений. Несмотря на разницу в культурных уровнях, они понимали друг друга с полуслова…
«…Кто-то обещал мне конспекты…»
«Что?» — вздрогнул Ипатов.
«Кто-то обещал дать переписать конспекты!» — вкрадчиво повторила Светлана.
«Понимаешь, какая штука, — Ипатов стал медленно подниматься по лестнице, — первые тетрадки у Вальки, он уже месяц назад как взял переписать и еще, кажется, не начинал… Я у него заберу… С конца какой смысл переписывать?»
Теперь их снова разделяли всего две ступеньки. «Сейчас или никогда», — у него перехватило дыхание. Он сделал еще шаг, но тут его сапог соскользнул с отполированного обувью многих поколений жильцов каменного ребра и звучно, как кастаньетой, щелкнул о ступеньку ниже.
Светлана прыснула и — в который раз! — сказала:
«Я пошла!» — и, не очень торопясь, двинулась вверх по лестнице. Еще можно было догнать ее, мужской решительностью сгладить впечатление от его неловкости. Но ноги Ипатова точно приросли к ступенькам. Момент был упущен. Она раза два обернулась и помахала рукой.
«До завтра!» — крикнул он в пролет.
«…тра…» — гулко отозвалось эхо.
Все выше и глуше постукивали ее каблучки. Через некоторое время они совсем исчезли в ночной тишине. На самом верху чуть слышно хлопнула дверь. Ипатов, перегнувшись через перила, смотрел вверх. Черной пустой глыбой нависал над ним лестничный пролет. И тут Ипатову впервые стало почему-то не по себе от этой опрокинутой глубины…
Он сбежал по ступенькам на самое дно пролета и, сокрушенно вздохнув, вышел на улицу.
Его не было дома почти двое суток. За все время он не удосужился ни позвонить (телефон находился у соседей этажом ниже, и они не отказывались в экстренных случаях позвать), ни забежать на минутку предупредить — при желании он мог найти такую возможность. Конечно, он знал, что родители будут беспокоиться; даже когда он просто приходил позднее обычного — или засиживался до последнего трамвая у кого-нибудь
Словом, возвращаясь домой, он тяготился некоторым (но не больше) чувством вины. Он знал, что предстоит неприятный разговор, и потому заранее готовил в свою защиту кое-какие аргументы. Но действительность превзошла все ожидания. Едва он переступил порог, как его встретила увесистая отцовская оплеуха. За всю жизнь отец всего три раза поднял на него руку. В детстве, когда Ипатов решил проверить на мамином пальто остроту золингенской бритвы. В юности, когда он подрисовал товарищу Сталину бородку. И вот сейчас. Правда, закатив сыну полновесную плюху, отец этим ограничился. Если не считать еще словечка «скотина!», которое он процедил сквозь свои три — один сверху, два снизу — уцелевших после ленинградской блокады зуба. Ипатов проглотил и то и другое молча. Лишь прикрылся рукой, опасаясь продолжения. Но в эту минуту на шее у него повисла мама. Тычась всюду мокрым от слез лицом, она тоже и упрекала его, и расспрашивала, где он пропадал, и рассказывала, какими кошмарными были для нее и отца эти два дня, и хотела знать, будет ли он есть. Но над всем этим стояла огромная, не передаваемая никакими словами радость, что с ним ничего не случилось, что он живой и невредимый.
Постепенно он узнал все подробности. Вчера родители начали беспокоиться о нем по-настоящему только с двух-трех часов ночи. Так поздно он еще никогда не задерживался. Сперва они стояли у окна и до рези в глазах высматривали сына среди редких ночных прохожих, а потом мама не выдержала и, накинув прямо на халатик старое пальто, сошла вниз. Вскоре к ней спустился отец. Но она его незамедлительно погнала наверх: а вдруг в их отсутствие Костя позвонит соседям и те никого не застанут дома? Ни за что не соглашалась мама и поменяться с отцом постами: его оставить внизу, а самой вернуться в квартиру. Она вся была как натянутая струна. И слух, и зрение напряглись до последнего предела. Она уже за много домов, за далекими поворотами слышала приближавшиеся шаги, без труда распознавала среди загадочных ночных звуков приглушенные голоса, чирканье спичек, тихое покашливание. И с замирающим сердцем ждала. И холодело внутри: опять не он!.. Не было ни одного прохожего, который бы прошел не замеченным ею. Она страшно замерзла, но самое большое, что она позволяла себе, это постоять несколько минут в холодном подъезде (в те годы их дом еще отапливался дровами). Не обошлось и без происшествий. Одиноко стоящая ночью на улице молодая женщина вызывала понятный интерес. С ней заговаривали, приставали. Смешно говорить, но в то время мама казалась Ипатову уже пожилой, еще не старухой, но все же. А было ей тогда всего сорок три. Это на шестнадцать лет меньше, чем ему сейчас. Теперь-то он понимает, как она была молода. И как хороша собой. Мужчины, как ему смутно припоминалось, просто обалдевали от ее стройной, почти девичьей фигурки. Но мама никогда не терялась: язычок у нее был подвешен хорошо, и отбрить кого-то ей не составляло труда. Первым в ту ночь испытал на себе это человек с каким-то музыкальным инструментом в футляре под мышкой — по-видимому, один из безвестных ленинградских лабухов. «Сударыня, вы одна, и я один. Почему бы нам не поскучать вместе?» — поинтересовался, покачиваясь не то от усталости, не то от выпитого вина, лабух. «А почему бы и нет? — лукаво отозвалась мама. — Становитесь рядом, будем скучать вместе». — «Если я сколько-нибудь разбираюсь в людях, — продолжал лабух, — вы кого-то ждете?» — «Жду!» — подтвердила мама. «Если не секрет — кого?» — «Внука!» — решительно подвела черту мама. У того, как она после рассказывала, челюсть так и отвисла. «И если вы когда-нибудь встретите человека с отвисшей челюстью — это он», — смеясь, договорила она. Впрочем, кое-что, возможно, мама и присочинила. Выдумщицей и фантазеркой она была отменной. Встреча с лабухом произошла, очевидно, в самом начале ожидания. Потом ей было уже не до шуток. На приставания она или отвечала молчанием, или пугала милиционером. И даже тянулась в карман за воображаемым свистком: «Вот как свистну сейчас постовому!» И кавалеры отваливали. Принимали, вероятно, за дворничиху. Да и вид у нее был соответствующий: драный шерстяной платок, старое, выношенное пальто, в котором она ходила в сарай за дровами. Однако думается, что все эти детали в одежде можно было разглядеть лишь под утро, когда начало светать. Отец тоже не спал всю ночь. Он часто сбегал вниз — его одолевало еще и беспокойство о маме.