Три повести
Шрифт:
— Центнеров десять наберется…
Мокрая веревка сорвалась, ее стали выбирать на кавасаки. Моторист передал снизу, что бензин на исходе. Приходилось двигаться к берегу. Скоро стала слышна сирена маяка. Высокий голос, молчание. Низкий голос, молчание. Шли правильно. Огибали остров. Через час по направлению воды определили, что вошли в залив. Еще час спустя увидели кавасаки, торопившийся к берегу. И этот был с уловом. Еще и еще становились видны суда. Сети с рыбой были закреплены, земля, казавшаяся ночью утерянной, встречала знакомой береговой чертой. Навстречу из-за мыса выскочил катер.
— Стадухин… живы? Я беспокоился. Подсосновской бригады не видели?
— Остались в море…
— Какого черта… Где находятся?
И катер пошел дальше. Подходили суда. Тяжелый груз сетей вываливали на причальные плоты. Отцепщицы начинали работу. Только к полудню возвратились запоздавшие кавасаки. Не все были с рыбой. Из ушедших двадцати четырех кавасаки только пятнадцать вернулись с уловом. Девять из них даже не закинули сетей, а зашли отстаиваться в бухты.
Микешин выжидал за столом, пока тесно набивались ловцы в промысловой конторе. Дневная сводка улова была криво разграфлена чернильным карандашом.
— Девять кавасаки вернулись ни с чем… без улова, — сказал он наконец. — Пятнадцать успели поставить порядок сетей и успели их выбрать… а девять испугались погоды и пошли отстаиваться в бухты. Как же это выходит, товарищи… неравные условия. Одни трудились, а другие спали. Подсосновская бригада даже назад не вернулась, осталась на лове… а вы и сетей не закинули.
Высокий худой ловец с озлобленным хмурым лицом сказал:
— Мы за других не ответчики. У нас своя приглядка.
— А какая у вас приглядка?
— А такая приглядка, что нам своя жизнь дороже. Может, они и моря не нюхали… не знают, какое оно — море. А у нас отцы ловили и нам завещали…
— Что же они вам завещали — отцы… соху завещали? У нас с сохой давно кончено… отковырялись, будет! Другая техника. И ответственность другая. Ты раньше за себя одного отвечал, а теперь за весь промысел отвечаешь… ты за всех и все за тебя. Выхода вам не зачту. Считаю прогулом.
Рябой астраханский татарин, первый поведший свою бригаду к берегу, стал наступать. Его длинные руки размахивали, лицо было яростно.
— Как так — считаешь прогул?.. Наши выходили — и считаешь прогул?
— И считаю прогулом. Мало того, за вашими бригадами будем считать по двадцать центнеров недолову на каждый кавасаки… захотите оправдаться, покрыть недолов — пожалуйста.
Началось наступление. Ловцы, уклонившиеся от лова, считали себя обманутыми. Все напали на шкиперов. Только в третьем часу, оглушенный попреками, криком, Микешин отпустил незадачливых ловцов. Урок был поучительный. Треть отставала, две трети шли впереди. Это был перелом. Бригада осталась на лове. Кавасаки уже вернулся на базу, сдал улов всех судов, загрузился снова сетями и ушел в море. Маленькая женщина беспокойно дожидалась на пристани его прихода. Ловец достал из кисета пропахнувшую махоркой записку Кравцова. Женщина шла к дому счастливой походкой. Записка была в ее руке.
— Вот видите… я говорил — все будет в порядке. — Близорукие глазки оглядывали
Он держал шляпу в руках. Ветерок шевелил тонкие волоски вокруг его лысинки. В развале туч появилась радуга. Она была неполной и походила на реторту с жидким светящимся газом. Радуга обещала конец непогоде — и день. Свежий приморский и до блеска прочищенный ненастьем день.
XXI
Все было распахнуто в доме. Выдвинуты были ящики стола с ненужными бумагами, ружейными патронами, огородными семенами. Как бы распахнута была и эта тоненькая, худая, с сиреневыми жилками женщина. Распахнуто было потаенное глухое житьишко в закинутом на высоту свияжиновском доме. Мебель лезла под ноги. Турецкий диван с выпершими пружинами, сохранивший еще ненавистные очертания алибаевского тела. Свияжинов ходил из угла в угол комнаты.
— И ты могла жить, жить… ничего не замечать и жить с этой бессовестной гадиной! Сам слетел и всех вас осудил на то же… подлец!
Все казалось виноватым. Громкий будильник нагло стукал на столике. Алибаев исчез. Все ниточки вдруг разом полезли из сложной основы. Тучный человек с атласно выбритыми щеками уже не носил своей щегольской панамы. Пришлось забыть и мечту о морском техникуме для любознательного сынишки. Огромная челюсть с зубами, как клавиши, уже не прикрывала ничьего ремесла. Но Алибаева не было. С того самого утра, когда отлучился он домой на часок, его смыло с этого берега. Следы терялись в порту. Ночью на чьем-то кунгасе или на шаланде он перекинулся поближе к границе. На самом деле ничего не знала, ни во что не была посвящена эта растерянная и несчастная женщина… его, Свияжинова, сестра.
Надо было возвращаться на промысел. Все же кое-чего за это время успел он, Свияжинов, добиться: у кооперации урвал овощей, трест грузил наконец стекло и железо для постройки бараков. Давно уже широкие планы сменились ежедневной, планомерной борьбой. Борьба была за выходы в море, за овощи, за стекло для бараков, за тару… И скрипел и сдвигался понемногу, как севший на мель кунгас, тяжелый, привыкший к десятилетиям отсталости, берег.
Пароход пришел к промыслу вечером. Микешин был в море. Свияжинов миновал строения промысла и свернул на боковую дорожку в гору. Скоро запахло енотами. За сеткой вольера жили они своим городком в дощатых домиках. Паукст был в конторе.
— Я к тебе… ты свободен?
— Минут через десять… — Паукст вел с бухгалтером какие-то счеты.
— Я подожду.
Свияжинов сел на перильца террасы. Осень дозревала цветисто и обреченно. Не было ни умирённости средней полосы, ни золотого дыхания бабьего лета. Красно и желто в преувеличенной яркости горели леса, чтобы облететь в одну ночь от северного ветра. Он набил трубочку и задумался, глядя на знакомый простор яркой уссурийской осени.
— Я без особого дела, — сказал он, когда Паукст освободился.