Три поворота коридора
Шрифт:
— В Кака-Шуре, Тотай, я был гостем вашего князя и твоего отца и считал их друзьями русских. Ты обижена мной, но послушай и рассуди, мог ли я поступить иначе?
Закрывая лицо, она отворачивается. Гордо. И отвечает — на родном языке, но показывая, что понимает вопрос.
— Не друг отцу моему вор и предатель.
Ермолов смеется.
— Так ли ты говорила, когда я гостил у вас? И сговаривал тебя у твоего отца?.. Мне казалось, я тебе не противен. И ваш шамхал говорил мне тогда то же самое.
— Я замужем! — вскрикивает Тотай. — Ты украл меня из дома мужа! Чужие уздени украли, но все знают, что это ты!
— Все
Долгая тишина виснет в комнате.
— Ты гяур, — наконец не слишком уверенно отвечает Тотай. — Отец спрашивал, ему сказали, что меня нельзя отдавать за уруса, если он не согласен обратиться в истинную веру.
Медвежьи глазки сверкают суровой насмешкой.
— Ты хочешь сказать, твой отец не знал, когда обещал мне? Тотай, весь Кавказ знает, что у меня уже была жена из кумыков! Как у вас называется — мута?.. В Тифлисе остался мой сын, сын здешней женщины. Чего не знал твой отец, когда мне обещал?
Отвернувшись гордо, прикрывая лицо рукавом, Тотай больше не отвечает. Но огромные и раскосые черные глаза ее снова блестят слезами.
— Молчишь, — уничтожающе бросает Ермолов. — Ты так же молчала, когда твой отец обещал мне тебя!
— Ермул-паша, это было согласие. По обычаю, девушка не должна говорить, — примирительно замечает Маржанат. И тотчас же жалеет, что вмешалась: Ермолов качает полуседой львиной гривой, кривит губы в усмешке.
— Значит, ты была тогда согласна, Тотай? Тем хуже! Разве что-то потом изменилось?
Маржанат стоит уже возле Тотай, прикрывая ее своим старческим высохшим телом — ей не хочется слышать то, что она слышит, ей не хочется видеть того, что может последовать. На всем Кавказе сейчас нет иного государя и бога, помимо генерала Ермолова.
— Наш князь считал тебя другом. А ты опозорил меня. Ты опозорил мой род, — страдальчески шепчет Тотай. — Зачем ты это сделал?
— Твой род опозорил себя и тебя, — отвечает ей резко Ермолов. — И шамхала вашего заодно. Как могу я теперь верить вам? Как я должен теперь оценить ваши клятвы? Вы принимали присягу. Вы клялись в верности русскому императору.
Тотай в ужасе вскакивает, жмется к стене, раскинув руки под шубой, как пушистые крылья.
— Это не то! Наши клятвы… Ермул-паша, ты не то говоришь! Ты украл меня, значит, ты и начал войну!
— Разве я преступил свое слово? Или даже молчание?
— Ермул-паша! Это не то! Я всего только женщина!
— А там всего только царь. И такой же гяур и урус, как и я, — саркастически прибавляет Ермолов. — Вот и думай, Тотай, каких дел натворил твой отец. И как я теперь могу верить вам всем, когда, на поверку, все вы одинаковы?
На дрожащих пальцах сверкают кольца, звенят серебряные браслеты — тонко и жалобно. Тотай тянет руки, бессильно, беспомощно, вот-вот упадет на колени.
Но Ермолов, пожав плечами, разворачивается и уходит.
Тотай бессильно опускается на пол, назад — на ковер, подбирает ноги, обнимает руками колени. И плачет — навзрыд, уткнувшись лицом, кусает тонкое кружево шали.
— Это я виновата, — всхлипывает она. — Он придет — мой муж, Искандер. И отец мой придет, может быть, и с другими узденями… Их всех убьют, всех, всех! О, несчастье, несчастье…
—
Через два поворота коридора в кабинете генерала Ермолова — тишина, лишь сквозняк шелестит в бумагах. На походном столе — астральная лампа, в остальном же обстановка местная, лари, ковры да диван, на котором Ермолов частенько проводит ночи. Не то, что в Тифлисе, где он, всю жизнь промыкавшийся по бивакам, наконец-то осел на долгую жизнь. Одинокую, холостяцкую — но устроенную. Здесь же дом, конечно, ему отвели богатый, но быт, все едино, устроен по-дикому. Впрочем, Ермолов привык. Денщик Софронов, уходя ночевать на куче ковров в коридоре, оставил распахнутым настежь окно, и Ермолов в мундире и накинутой бурке — в кабинете прохладно.
По ночам, только выпадет время, корпусный командир — либо с книгой, либо пишет дневник. Не нынче — нынче набрал документы, отложенные адъютантами на завтра. Что-то править, что-то сверить, с чем-то просто надобно ознакомиться.
Но судьба документов незавидна — и хочется, и не можется уделить им внимание. Перед глазами мелькают черные косы, вьются длинные прорезные расшитые рукава и сверкают лукавые, искристые очи — как плясала Тотай в доме шамхала селения Кака-Шура для важного русского гостя! Скользила лебедью по дорогому ковру, точно крылья, изгибая точеные руки. Не подымая глаз, улыбалась из-под рукава — и легко и смущенно румянились нежные щеки. Дочь узденя, а не княжна, она прислуживала важным гостям, подавала еду и воду и почти все время в Кака-Шуре была где-то неподалеку. И взгляд от нее не отрывался, будто не плясала, а ворожила горянка, будто взмахом расшитого рукава затмила разум и выкрала душу…
Ах, Тотай, что же здесь из-за тебя натворили? Русский боевой генерал, корпусный командир, православный христианин — а чужую жену утащил не хуже любого здешнего горца!..
На Кавказе много красавиц, всех не переворуешь. И красть незачем — мирные князья первым делом хотели оженить русского командира, наперебой предлагали и дочерей, и иных девок и даже калым готовы были не спрашивать. Но из-за Тотай он бы мог свернуть и Кавказ! Не оттого, что красива, хоть она и красавица. Сюйду тоже была хороша — залюбуешься! И тиха, послушна, ласкова — все, как ему обещал, а ей повелел шамхал Тарки… Не в том дело — Ермолов знал, что Сюйду его боялась. Не сказала, конечно, ни разу. Сына родила — богатырь! — и позволила окрестить по-русски, как и договаривались. Но — боялась. Жить в Тифлисе так и не привыкла, русский выучить не сумела, часто плакала, торопливо утирая слезы, стоило ему войти. Скучала, если он уезжал, но не по нему самому — а просто по мужу, негоже женщине подолгу бывать в разлуке…
Сюйду он отпустил, уезжая на время в Россию. Одарил богато — по уговору — и отпустил обратно к отцу. Сюйду, кажется, вышла замуж, едва миновали положенные разведенной мусульманке идды. Может статься, она теперь вполне счастлива. Сына даже не навещает — остался маленький Бахтияр на руках денщиков, а Ермолов снова один.
В Кака-Шуре подумал — не ум ли за разум, когда увидел в миндалевидных раскосых глазах, столь скромно опущенных долу, интерес неподдельный. Любопытство, перерастающее в восхищение. И радость Тотай была искренна, когда он вежливо отвечал на приветствия и благодарил за услуги и прекрасные танцы — он готов был бы прозакладывать голову, что она была искренна!..