Три прозы (сборник)
Шрифт:
Я спросил:
– Леня, а «Чайка»-то зачем?
Он засмеялся, пожал плечами:
– Считай, что это просто вальс-каприз!
Хорошо, Леня, так и будем считать.
Еще в квартиру на Пушку часто заходила одна девушка с косой, медной на солнце. Она как-то по телефону сказала, чтобы я подождал ее полчаса, и исчезла на много лет, а я все ждал, а потом перестал ждать, и тут она снова появилась, позвонила уже на Госпитальный вал – я был женат, и вот-вот должен был родиться Олежка. Трубку взяла Света и сказала:
– Тебя.
Я спросил:
– Кто?
– Не знаю, какая-то старуха.
Это была она, я
Света спросила:
– Куда ты?
Я бросил:
– Потом все объясню.
Я не стал ждать трамвая и пошел пешком через мост над железнодорожными путями и парк, где раньше было Семеновское кладбище. Сюда я приходил с моим сыном: мы смотрели с моста на поезда и отыскивали в парке остатки могильных решеток, вросших в кору деревьев.
Я шел и вспоминал, как тогда, в Опалихе, сломался велосипед, и мне пришлось тащить его чуть ли не на себе, а она, эта девушка, которая ждала меня теперь у метро, укатила на моем вперед и остановилась на пригорке, закрыв юбкой грозу.
Я даже не сразу понял, что это она, потому что за несколько лет до этого звонка я знал кого-то другого, а теперь на скамейке сидела какая-то помойная старуха, закутанная в синий рабочий халат, заляпанный краской, в разорванных кроссовках, в засаленной шапке-ушанке. У нее не было зубов. Руки тряслись. Волосы были совсем не рыжие, а фиолетовые от неона уличного фонаря. Она стала говорить, что обратилась ко мне только потому, что ей некого больше просить о помощи, что она попала в очень трудное положение и ей нужны сейчас, чтобы спасти свою жизнь и жизнь ее дочки – она протягивала мне измятую, разорванную и снова склеенную скотчем фотографию, с которой на меня смотрел карапуз с зайкой в обнимку, – деньги, много денег, и она просит, умоляет меня достать их для нее, занять у кого-нибудь, если у меня нет.
Ничего больше про это рассказывать не хочу.
Лучше, Франческа, про Олежку.
Хочется вспомнить что-нибудь забавное. Наверно, я тебе это еще не рассказывал. Помню октябрь девяносто третьего. То самое, тоже третье, кажется, октября. Мы с ребенком пошли гулять вниз к Яузе на стадион – был роскошный солнечный день. Возвращаемся, он сел к телевизору смотреть своих черепашек-ниндзя. Мы на кухне – вдруг прибегает весь в слезах. Передачи прервали. Объявили, что коммунисты штурмуют телецентр.
Кое-как успокоил Олежку, дал ему карандаши, посадил рисовать. Через какое-то время подхожу, смотрю, как он увлекся, высунул язык, бормочет что-то, азартно водит карандашами по бумаге так, что грифель крошится.
– Что это? – спрашиваю.
Протягивает мне лист – что-то непонятное, какая-то паучья свадьба.
– Олежка, что это?
– Это, – отвечает, – черепашки-ниндзя коммунистов бьют.
Карандашами он отстаивал свой мир.
Как и все его друзья, он увлекался всякой мультдрянью, но в последнее время с ним что-то вдруг произошло. Я подарил ему красивую детскую книжку о пирамидах – и ребенок заразился, стал читать о Древнем Египте все, что мог найти, даже копался во взрослой Всемирной истории.
Один раз, когда я его укладывал спать, конечно, не без скандала, и целовал на ночь в лоб, он пробурчал:
– Вот засну здесь с вами, а проснусь в Египте.
Все
– Давай слепим сфинкса!
Ради Бога, сфинкса так сфинкса.
С туловищем и лапами еще как-то вышло, а с головой пришлось помучиться, чтобы хоть немножко было похоже. Из Олежки скульптор никудышный, а из меня тем более. Видя, что женское лицо у нас, как ни старайся, не получится, я достал из кармана морковку и воткнул ее вместо носа.
– Пусть, Олежка, у нас сфинкс будет с морковкой! Смотри, так даже смешнее.
Но он обиделся, вырвал ее и отшвырнул в сугроб.
В общем, что-то отдаленно напоминающее сфинкса у нас в конце концов получилось. Давно пора было домой, а он ни в какую – боялся, что мальчишки сломают. Еле его увел.
А на следующее утро мы, как обычно, вместе пошли в школу и он, когда шли через двор к трамвайной остановке, первым делом побежал к нашему сфинксу. Разумеется, там была уже просто растоптанная куча. Смотрю, у него глаза мокрые, насупился, чуть не плачет. Идем, и я его успокаиваю, мол, подумаешь, это же всего-навсего снег. Он взглянул на меня зло, обиженно.
В тот день Олежку сбила машина.
По понедельникам его забирала Света и отвозила в бассейн. Это произошло на углу Первомайской, прямо у метро. Я так до сих пор и не знаю толком, как все это произошло. Врачи сказали, что самый страшный удар был головой об асфальт. Водитель того джипа не остановился, и его так и не нашли. А может, и не очень искали – у них и так дел полно. А может, и нашли, да решили не связываться.
Я ничего у Светы ни тогда, ни потом не спрашивал. Я сказал себе, что не вправе ни в чем ее винить. Я ей простил, но она простить себе не могла.
Света все время сидела дома, никого не хотела видеть, ни с кем разговаривать. Дважды она пыталась покончить с собой. В первый раз резала вены. Я пришел из школы в тот день пораньше, заболел один частный ученик, и вижу – кровь на ковре студнем. Света, совершенно бледная, с рукой, обвернутой полотенцем, виновато улыбается:
– Я еще ведь подумала, что ковер надо закатать.
Во второй раз прибежали соседи, обеспокоенные запахом газа, – мы оставляли у них ключ.
Света иногда повторяла где-то вычитанную фразу:
– Если не умеешь быть, надо не быть.
Соседи стали писать письма во все места, чтобы ее забрали: боялись, что она их всех взорвет.
Я положил Свету в больницу на Варшавке, там был знакомый врач.
Приносил ей передачи – разворовывали.
В больнице Света, как ни странно, ожила – так, наверно, подействовала на нее обстановка.
Мы сидели под засохшей пальмой на колченогой скамье, и Света рассказывала мне о своих больничных товарках, проводила, по ее выражению, экскурсию. У одной голова была, как котел, коровий язык свисал до подбородка – акромегалия. Другая ходила, как медведь в клетке, вскидывая каждый раз головой на повороте. Света подружилась там с одной дамой в толстых очках, которая выходила с книжкой посидеть под пальмой в синем больничном халате – у нее был прогрессивный паралич. Света еще мне тогда сказала: