Три прозы (сборник)
Шрифт:
– Да неужели вы думаете, – удивлялась ты, – что я украла у вас лампочку?
Милиционерша стала отпихивать тебя в сторону:
– Вы что, не видите, что мешаете? Смотрите, какая уже из-за вас очередь!
Я пытался что-то объяснить, но безуспешно. Ты хотела взять у нее из коробочки на прилавке гардероба свой билет. Она схватила тебя за руку так, что ты вскрикнула. Тут я не выдержал и стал вырывать тебя:
– Что вы делаете, ей же больно!
Милиционерша выхватила свисток и издала оглушительную трель. Как из-под земли выскочили люди в камуфляже. Мне выкрутили руки, куда-то повели. Я стал вырываться. Один схватил меня за волосы. Я лягнул его ногой и тут же получил удар палкой по почкам. Ты бежала за нами, ничего не понимая, и кричала:
– Зачем? Что вы делаете? Отпустите его! Не надо бить!
Я что есть силы ударил одного из них ногой еще раз, тут мне так крутанули руку, что послышался хруст в плече. Вывели из библиотеки и потащили по снегу к метро, в отделение. Ты еле поспевала за нами. Я кричал:
– Франческа, все в порядке, иди домой!
Снова дали палкой по почкам, чтобы молчал.
Все это было, что ни говори, забавно.
В милиции долго составляли протокол.
– Пиши, Шаров, кольцо металла желтого цвета!
Ты все повторяла:
– За что? Я ничего не понимаю!
Тогда один из тех, в камуфляже, завернул штанину и показал тебе красное с зеленью пятно:
– Вот за что!
Тебя выставили, а меня на ночь повезли куда-то. Мне было даже все равно – куда. Напала какая-то апатия, и разболелось плечо.
Ночь я провел на досках в компании бомжа и одноглазого чечена. Вместо глаза у него были какие-то складочки. В полумраке камеры было видно, как эти складки то сходились, то расходились, будто у него в глазу сидел какой-то мохнатый ночной мотылек.
Чечен сказал:
– Дай посмотрю, что у тебя с рукой.
Плечо опухло. Чечен помял его пальцами и, без всякого предупреждения, резко
– Все, – сказал он, – спи спокойно!
Наверно, я вскрикнул, потому что кто-то в форме открыл дверь и спросил:
– Что тут у вас, блядь, происходит?
Я ответил:
– Все нормально!
Из-за двери:
– Чего тогда орешь, сука?
Я лег и закрыл глаза.
– Блядь, пидарасы, поспать не дают! – Дверь захлопнулась.
Я никак не мог заснуть, лежал в полузабытьи. Болело плечо.
В носу набухал запах, знакомый мне еще по Льгову и Ивделю.
Забавно, думал я, глядя на тускло светившийся потолок. Забавно.
И еще я думал о тебе.
Закончилось все так же по-палехски, как и началось.
Ты звонила знакомым, спрашивала, что делать, и они объясняли, что нужно просто ментам дать. Ты растерялась оттого, что нужно совать деньги представителям правоохранительных органов, и с тобой на следующее утро пошла Оксана – все было улажено в несколько минут.
И знаешь, Франческа, это все-таки чертовски здорово – выйти на волю, даже всего после одной ночи, вдохнуть московский весенний ветер, прижаться к тебе и зашлепать по мерзлой каше к метро.
Я позвонил в школу, что на первый урок я не успею, но на остальные приду. Моя завучесса спросила:
– Михаил Павлович, что-нибудь произошло?
Я успокоил ее:
– Нет-нет, все в порядке.
Пусть лучше думает, что я проспал. Ничего не нужно будет объяснять.
Я говорил тебе тогда в метро, что надо радоваться за коллекцию, за новые приобретения: у нас теперь есть вот этот удивительный, с запахом тающего снега и бензина ветер, такой упоительный после ментовки даже со всей его выхлопной гущей, есть лампочка, раздавленная, как оказалось, в твоей сумке, есть чечен, у которого вместо глаза мотылек, есть щелчок плеча.
Но ты уже не верила в нашу коллекцию, потому что знала про себя то, что подтвердил купленный в аптеке тест. Ты носила уже в себе нашего ребенка.
А от того похода в библиотеку остались в виде сувенира лишь вши, которые успели переползти на меня с бомжа, да еще ныло какое-то время плечо.
Я сидел, наклонившись над газетой, а ты меня вычесывала мелкой расческой. Божьи твари падали на бумагу с сухим подскоком.
А потом был тот солнечный октябрьский день, рыжий от листвы буков.
Я проснулся рано утром – ты сидела на кровати. Я сразу понял – началось.
Ты позвонила в больницу в Винтертуре – сказали приезжать, когда промежутки между схватками будут не больше пяти минут.
Ты не хотела сидеть дома и сказала, что хочешь пройтись. Мы пошли за деревню, к пруду, щурясь от жаркого октябрьского солнца.
Слева поднимались виноградники, добавлявшие пейзажу рыжины. Над ними на горе выглядывала из-за деревьев башенка Хайменштайна – мазком зеленки. Накануне мы поднимались туда и смотрели, как мальчишки на ветру пытались запустить воздушного змея.
Змей был сделан в форме голубка – таких мы когда-то пускали в школе на переменах из окон. Высшим шиком было поджечь ему хвост и пустить в глубину школьного двора горящим.
Мы смотрели, как мальчишки разматывали нитку и бегали, держа змея над головой, – и я ни с того ни с сего загадал, что если этот змей-голубок сейчас взлетит, то все будет хорошо. И тут же, опомнившись, отрекся: ничего я не загадывал.
Змей, взмыв в высь, клюнул облако и опять нырнул, уткнулся носом в пашню.
Еще несколько неумелых попыток закончились ничем, пока, наконец, змей не улетел, подхваченный ветром, высоко в небо. Разноцветные ленты на хвосте трепетали, и издали казалось, что это языки пламени.
Я глядел на того змея и все убеждал кого-то, сам не знаю кого, что ничего не загадывал.
Это было накануне, а теперь мы шли к пруду и, когда начинались схватки, ты останавливалась. Я обнимал тебя. Прикладывал руки к твоему животу, но через пальто пальцы ничего не чувствовали, только твердую упругость.
На предварительных осмотрах тебе несколько раз делали рентген, все смотрели, как срослись после перелома кости таза.
После той аварии прошло уже одиннадцать лет. Шестнадцать переломов. Твой любимый человек умер сразу, в машине. Я потом только сообразил, что именно в этой больнице ты провела тогда год.
Врач, совсем молодой парень, сказал, разглядывая снимки:
– Если хотите, мы можем сразу делать кесарево сечение, но я не вижу препятствий для прохода плода. Вам решать.
Мне он не нравился и тем, что такой молодой, и тем, что ты сама должна была решать – оперировать тебя или нет.
Ты сказала:
– Я попробую сама.
До пруда в то утро мы так и не дошли. Забрали приготовленную тобой заранее сумку и поехали в больницу. Из Зойцаха до Винтертура три короткие остановки на S12.
Аккуратная маленькая женщина представилась:
– Я буду принимать у вас роды.
Осмотрела тебя и сказала:
– Еще рано. Вы, собственно, можете подождать и здесь, но лучше, конечно, погулять еще час, если хотите. Смотрите, какое солнце!
И еще, прежде чем мы ушли, провела нас по этажу, показала родильный зал, всевозможные аппараты, огромную ванну:
– Здесь вы можете расслабиться, когда будут схватки.
Мы ходили по пустым комнатам – никого, кроме нас, не было.
Еще час бродили по парку, заросшему буковым солнцем. Зашли в огромную пустую виллу, в которой расположился городской мюнц-кабинет. Разглядывали какие-то странные монеты, огромные и черные, как подгоревшие оладьи.
Все это было так не похоже на то, как рожала Света. Она разбудила меня тогда среди ночи, и я, наскоро одевшись, побежал на Госпитальный ловить машину. Ехать нужно было на Шаболовку, там работала знакомая знакомых. Останавливались охотно, но узнав, что нужно везти женщину в роддом, молча нажимали на газ. Машины проезжали редко, и я дошел почти до Кирпичной, когда кто-то наконец бросил сквозь зубы:
– Поехали!
Остановились у нашего подъезда, и я побежал наверх. Света еще не была готова. Не знаю, сколько мы прособирались, но когда наконец спустились, того и след простыл. Снова пришлось бежать до Кирпичной.
Приехали на Шаболовку. Помню, долго стучали в дверь роддома – звонок не работал. Открыла какая-то бабка, без конца ворчавшая что-то себе под нос. Свете сунули балахон и кожаные тапки – совершенно такие же, в каких был брат в доме свиданий. Ничего своего взять не разрешили:
– А то еще занесете инфекцию.
– Понятно, – сказала Света, – у них и так достаточно. Им нашей не нужно.
Бабка вынесла мне пакет со Светиными вещами, и я в просвет двери еще увидел, как она надевает эти ивдельские шлепанцы.
Старуха стала пихать меня к дверям:
– Давай, давай, и без тебя тошно!
Вот ходил с тобой по парку, говорил о чем-то, а сам вспоминал ту ночную Шаболовку. Я стоял тогда под окнами, они светились чем-то ядовито-фиолетовым, и слушал, как через открытую форточку доносились крики Светы.
Осмотрев монеты, мы вернулись в больницу. Впереди нас ждали сутки, которые, мне так показалось, тянулись годы. Конечно, нужно было сразу делать кесарево.
Первые несколько часов схватки все усиливались. Вдруг ты потела, кожа становилась холодной, ноги начинали дрожать, лицо краснело. Я тер тебе спину, поясницу, ноги.
Ты не хотела кричать. Стискивала зубы, мотала головой, корчилась, но не кричала. Я тебе говорил:
– Кричи! Ты должна кричать! Тогда будет легче!
Ты все равно не кричала, только стонала, когда становилось невмоготу.
Вспоминаются какие-то обрывки.
Ты на коленях, скорчившись, у родильного стола – тебе кажется, что так легче.
Залезаешь в ванну, но расслабиться не получается, хочешь быстрее выйти из воды.
Там висели на стене часы, почему-то с попугаями, нарисованными на циферблате, и акушерка смотрела на попугаев каждый раз, как начинались схватки.
Приходят еще какие-то люди. Появляется тот самый молодой врач, жмет мне руку, спрашивает, как я себя чувствую, будто это мне рожать.
У тебя все время течет кровь – время от времени меняют тряпки.
Акушерка залезает рукой, говорит:
– Хорошо, уже открылось примерно на пять сантиметров!
Проходят часы, но ничего не происходит.
Тебя трясет.
Люди вокруг нас меняются. Та акушерка, что была сначала, ушла, появилась какая-то другая. Пересменок.
Тебе колют обезболивающее. Вставляют иглу в позвоночник.
Ты стискиваешь мою руку до синяков.
Я успокаиваю тебя:
– Все хорошо, Франческа! Скоро все кончится! Потерпи еще немного! Ты молодец! Я тебя люблю!
Ты меня не слышишь.
Новая акушерка берет спицу и прокалывает пузырь, чтобы отошли воды. Из тебя что-то выливается, мутное, светлое, со странным, незнакомым запахом – мир, в котором плавал все эти месяцы наш ребенок.
Тебе становится все хуже и хуже.
– Вы будете есть? – меня зовут в соседнюю комнату за накрытый стол.
– Нет-нет, спасибо!
– Идите, поешьте, это еще не скоро, и вам нужно подкрепиться!
Сажусь и ем. Жую и не понимаю, сколько прошло времени, день сейчас или ночь. Глотаю, и все кругом кажется странным: и салат «оливье», который здесь почему-то называется русским, и то, что за стеной не хочет рождаться мой сын, и то, что мы с тобой еще сегодня утром рассматривали монеты, или это было вчера? Или позавчера?
Снова проходят часы. Тебе дают стимуляторы – ничего не помогает.
Опять откуда-то появляется тот молодой врач:
– Ждать дальше бессмысленно.
Кивает
– Готовьте ее к операции.
Тебя везут на кровати. Идем куда-то длинными коридорами, поднимаемся на лифте, снова коридоры.
– Вы хотите присутствовать на операции?
– Хочу.
Переодеваемся – зеленые шаровары, куртки, полиэтиленовый мешочек на голову.
Идем в операционную. Перед твоим лицом занавес, чтобы ничего не могла видеть. Сел на табуретку рядом с тобой, взял за руку.
До твоей груди и ключиц дотрагиваются чем-то железным:
– Чувствуете?
Ты киваешь головой.
Через какое-то время снова проводят по твоей коже:
– Чувствуете?
– Нет.
Держу тебя за руку, а сам смотрю за эту простыню. Так странно видеть, как разрезают и отворачивают зажимами кожу, которую целовал.
Положил голову рядом с твоей. Мы, наверно, забавно выглядели, оба в зеленых шапочках.
Ты спросила:
– Что там показывают?
Будто о телевизоре.
Я тебя успокаивал, что уже вот-вот, пару минут, и все будет в порядке, – и опять мне казалось, что тянутся один за другим долгие часы.
А потом что-то захныкало.
Это был наш ребенок – в крови и слизи. Покрытый жирной смазкой. Сизый. Ручки, ножки дергаются, с них слетают брызги. Нос и уши прижаты. Мокрые редкие волоски, прилипшие к темени.
Сестра, принявшая ребенка, протягивает мне ножницы:
– Хотите перерезать пуповину?
Она толстая, перекрученная. Пульсирует. В ней просвечиваются два проводка – красный и синий.
Беру ножницы, перерезаю.
Живое режется мягко, но чуть сопротивляется, как будто режешь плохо проваренные макароны.
Гляжу, как сестра отсасывает через трубочку слизь из носа и рта, как ловкими, спорыми движениями обрабатывает пупок.
Так нестерпимо хочется нашего с тобой ребенка потрогать, прижать к себе.
Только наклоняюсь рассмотреть пупок – струя. Первая в жизни. Сестра улыбается, протягивает мне салфетку.
Беру сына, мою его в ванночке. Поместился весь в двух ладонях. Открыл глаза – глядит на меня.
Вспышка – кто-то делает фотографию поляроидом.
Нашего сына завернули и положили рядом с тобой – лицом к лицу.
Смотрю – ты плачешь.
– Ну что ты, Франческа, все хорошо! Все теперь хорошо!
Потом ребенка унесли. Я был с тобой, держал за руку, пока тебя зашивали. Смотрел, как прозрачная нитка стягивает ткани, как шланг отсасывает, урча, из раны кровь. Ты уже засыпала.
В какой-то момент от усталости отяжелела голова, застучало в висках.
Кто-то спросил, тронув меня за рукав:
– Плохо?
Я замотал головой:
– Прекрасно!
Пока переодевался, тебя уже увезли на этаж, где родильное отделение. Пошел искать, заблудился, тыкался в какие-то бесконечные двери. Наконец меня привели совсем в другой конец коридора. В палате было темно. У кровати стояла капельница. Ты спала. Погладил тебя по руке, поцеловал в волосы.
В коридоре посмотрел на часы – без пяти семь. Без пяти семь чего? Утра? Вечера? Какого дня?
Вышел на улицу – сумерки и туман. Присмотрелся – люди спешат, зевают на ходу. Все-таки утро. Ночью был дождь, да и теперь накрапывало – все мокрое, и плитка тротуара, и скамейки, и зебра на асфальте. Пошел к вокзалу. Когда переходил пути, по рельсам бежали, еле проступая сквозь туманную пелену, отражения семафоров – синие, красные. Туман был из того же, из чего пуповина.
Только на улице я почувствовал, как устал. Захотелось куда-нибудь лечь на кучу листьев у троллейбусной остановки, закопаться в них и затихнуть.
Мой обратный билет, действительный только сутки, оказался просрочен. Купил в автомате новый. Как раз должен был отойти поезд на Штайн-ам-Райн. Успел вбежать в последний вагон.
Непроснувшиеся люди едут на работу, позевывают, поеживаются, складывают мокрые зонты.
Присел у окна, откинул голову назад, закрыл глаза. Думал, может, посплю несколько минут. И никак не мог забыться – перенервничал.
Едем, а в окне ничего не видно. Обложило плотно. Мелькают только шпалы внизу, да иногда вынырнет из ничего столб и так же в ничего нырнет.
И вдруг оказалось, что я вовсе не еду в поезде, а кручу педали велосипеда. Того самого «орленка». Это мы с отцом поехали в Ильинский лес, тоже залитый туманом. Он на своем трофейном умчался вперед и кричит мне из-за серой пелены:
– Догоняй!
Туман потный, шершавый, душный.
Велосипед трясется на корнях. Вот-вот упаду.
Кричу:
– Папка! Стой! Подожди меня!
А он откуда-то совсем издалека:
– Ну где же ты? Догоняй отца-моряка!
И еще мне мешает шапка. У меня на голове та самая чужая ушанка, сопревшая, с кислой вонью, прилипшая. И снять ее не могу – не оторвать рук от руля.
Тут сзади раздается топот сапог.
Я знаю, кто это.
Обернуться боюсь. Жму на педали что есть сил, а ноги не слушаются, колеса «орленка» вязнут в тумане, как в песке.
Топот совсем близко. Слышу пьяное дыхание:
– Стоять! Бляденыш!
Все, не могу больше – колеса «орленка» остановились.
Его рука хватает меня.
Просыпаюсь.
Кондуктор трясет за плечо:
– Ваш билет! Вы не проехали?
Еще не проснувшись толком, протягиваю билет, таращусь в окно. Вроде стоим. Но что за станция – не вижу. Все замазано туманом, как побелкой.
– Так вы же проехали! Вам ведь в Зойцах?
Вскакиваю, очумело выбегаю из вагона. Поезд тут же, прогнав гудком остатки сна, проплывает мимо и растворяется.
Оглядываюсь и ничего не вижу. Где сошел? Куда попал? Затихает за туманной кашей грохот колес, замирает на рельсах гул.
Чувствую – на голове по-прежнему та прокисшая шапка.
Провожу рукой по волосам.
Ушанка-невидимка.
Пялю глаза в туман – проступает только на несколько шагов мокрый асфальт платформы. Шпалы дымятся.
И все никак не могу понять – где я?Цюрих, 1996–1998
Венерин волос Роман
И прах будет призван, и ему будет сказано:
«Верни то, что тебе не принадлежит;
яви то, что ты сохранял до времени».
Ибо словом был создан мир, и словом воскреснем.
Откровение Варуха, сына Нерии. 4, XLII
У Дария и Парисатиды было два сына, старший Артаксеркс и младший Кир.
Интервью начинаются в восемь утра. Все еще сонные, помятые, угрюмые – и служащие, и переводчики, и полицейские, и беженцы. Вернее, беженцем еще нужно стать. А пока они только GS. Здесь так называют этих людей. Gesuchsteller [48] .
Вводят. Имя. Фамилия. Дата рождения. Губастый. Весь в прыщах. Явно старше шестнадцати.
Вопрос: Опишите кратко причины, по которым вы просите о предоставлении убежища в Швейцарии.
Ответ: Я жил в детдоме с десяти лет. Меня насиловал наш директор. Я сбежал. На стоянке познакомился с шоферами, которые гоняют фуры за границу. Один меня вывез.
Вопрос: Почему вы не обратились в милицию с заявлением на вашего директора?
Ответ: Они бы меня убили.
Вопрос: Кто «они»?
Ответ: Да они там все заодно. Наш директор брал в машину меня, еще одного пацана, двух девчонок и отвозил на дачу. Не его дачу, а чью-то, не знаю. И вот там собирались все они, все их начальство, и начальник милиции тоже. Они напивались и нас тоже заставляли пить. Потом разбирали нас по комнатам. Большая дача.
Вопрос: Вы назвали все причины, по которым просите о предоставлении убежища?
Ответ: Да.
Вопрос: Опишите путь вашего следования. Из какой страны и где вы пересекли границу Швейцарии?
Ответ: Не знаю. Я ехал в фуре, меня заставили коробками. Дали две пластмассовых бутылки: одну с водой, другую для мочи, и выпускали только ночью. Меня высадили прямо здесь за углом, даже не знаю, как город называется, и сказали, куда идти, чтобы сдаться.
Вопрос: Занимались ли вы политической или религиозной деятельностью?
Ответ: Нет.
Вопрос: Находились ли под судом или следствием?
Ответ: Нет.
Вопрос: Подавали ли вы заявление о предоставлении убежища в других странах?
Ответ: Нет.
Вопрос: У вас есть юридический представитель в Швейцарии?
Ответ: Нет.
Вопрос: Вы согласны на проведение экспертизы для определения вашего возраста по костной ткани?
Ответ: Что?В перерыве можно выпить кофе в комнате для переводчиков. Эта сторона выходит окнами на стройку – возводят новое здание для центра приема беженцев.
Белый пластмассовый стаканчик то и дело вспыхивает прямо в руках, да и вся комната озаряется отблесками сварки – сварщик устроился прямо под окном.
Никого нет, можно десять минут спокойно почитать.
Итак, у Дария и Парисатиды было два сына, старший Артаксеркс и младший Кир. Когда Дарий захворал и почувствовал приближение смерти, он потребовал к себе обоих сыновей. Старший сын находился тогда при нем, а за Киром Дарий послал в ту область, над которой он поставил его сатрапом.
Страницы книги тоже вспыхивают в отблесках сварки. Больно читать – после каждой вспышки страница чернеет.
Закроешь глаза – и веки тоже прошибает насквозь.
В дверь заглядывает Петер. Herr Fischer [49] . Вершитель судеб. Подмигивает, мол, пора. И его тоже озаряет вспышка – как от фотоаппарата. Так и останется запечатленным с одним прищуренным глазом.