Три солдата
Шрифт:
— Мистер Теренс, — поправила его Дина Шад.
— Пусть дьявол, все его ангелы и небесный свод унесут «мистера» и пусть грех, который ты совершила, заставив меня браниться, прибавится к списку твоих прегрешений на исповеди, Дина Шад! Рядовой, говорю я… что рядовой Мельваней шлёт ему своё почтение и просит передать, что без этого самого Мельванея последний отряд отслуживших срок до сих пор буянил бы на пути к морю…
Он откинулся на спинку кресла, слегка посмеялся и замолчал.
— Миссис Мельваней, — сказал я, — пожалуйста, возьмите бутылку виски и не давайте ему пить, пока он не расскажет всю
Дина Шад унесла бутылку, говоря в то же время: «Ну, тут нечем гордиться». Таким образом она заставила своего мужа начать рассказ.
— Это было во вторник. Я расхаживал с партией по насыпи, учил кулиев ходить в ногу и останавливаться внезапно. Вот ко мне подходит староста, и я вижу, что вокруг его шеи болтается двухдюймовая бахрома изорванного ворота рубашки, а в глазах беспокойный свет. «Сахиб, — говорит он, — на станции полк; солдаты бросают горящую золу на все и на всех. Они хотели повесить меня, как я был, одетого. Ещё до ночи там будет убийство, разрушения и грабёж. Солдаты говорят, что они пришли разбудить нас. Что нам делать с нашими женщинами?»
— Мою коляску! — закричал я, у меня всегда сердце болит от намёков на все, что касается мундира королевы! — Скорее рикшу и шестерых самых проворных людей! Везите меня торжественно и парадно!
— Он надел свой лучший сюртук, — с упрёком вставила Дина.
— В честь «Вдовы». Я не мог поступить иначе, Дина Шад. Но ты и твои замечания мешают плавному течению моего рассказа. Думала ли ты когда-нибудь, каков был бы я, если бы мою голову обрили так же, как подбородок? Помни это, Дина, дорогая.
Меня провезли шесть миль только для того, чтобы я одним глазком посмотрел на отпускных. Я знал, что это были отправляющиеся домой солдаты, срок службы которых закончился весной, потому что в этой округе не стоит ни один полк… к сожалению.
— Слава Святой Деве! — прошептала Дина, но Мельваней не слышал её слов.
— Когда я был уже в трех четвертях мили от временного лагеря, клянусь душой, сэр, я различил голос Пега Барнея, который ревел, как бизон, от боли в животе. Помните вы Пега Барнея? Он был в роте Д; такой краснолицый, волосатый малый, со шрамом на челюсти. В прошлом году он шваброй разогнал юбилейный митинг синих.
Я понял, что это были отслужившие срок из моего старого полка, и мне стало до смерти жалко малого, которому их поручили. Нас всегда было трудно удерживать. Рассказывал ли я вам, как Хокер Келли прошёлся без платья, точно Феб Аполлон, захватив под мышку бумаги и рубашки капрала? А он ещё был мягкий человек. Но я отвлекаюсь. Прямо стыдно полкам и армиям, что они поручают мальчикам-офицерикам отслуживших срок, взрослых, сильных людей, обезумевших от выпивки и от возможности никогда больше не видеть Индии, причём между лагерем и доками их нельзя наказывать. Вот ведь какая нелепость! Пока я служу, я под властью военного устава, и меня всегда могут «пришпилить». Отслужив же свой срок — я запасной, и военный устав меня не касается. Офицер не может ничего сделать отслужившему срок; имеет только право запереть его в бараке… Это мудрое правило, потому что у отслужившего срок нет барака; ведь он все время в движении. Соломоновское правило, право! Я хотел бы познакомиться с человеком, который придумал его. Легче взять необученных трехлеток на конной ярмарке в Кибберине и доставить их в Гальве, чем провести буйную партию отслуживших срок десять миль. Вот потому-то и составили это правило! Боялись, чтобы юные офицерики не стали обижать отпускных. Но все равно… Слушайте. Чем ближе подъезжал я к временному лагерю, тем ярче становился свет, тем звучнее слышался голос Пега Барнея. «Хорошо, что я здесь, — подумал я — один Пег может занять двоих или троих малых». Я чуял, что он напился, как кучер.
Признаюсь, лагерь представлял зрелище. Все верёвки от палаток перепутались; колышки казались такими же пьяными, как люди. Здесь было человек пятьдесят, все самые отчаянные, самые пьющие, самые обожающие дьявола люди из старого полка. Поверьте, сэр, вы никогда в жизни не видывали так сильно напившихся людей. Как напивается партия отслуживших срок? Как жиреет лягушка? Впитывают жидкость через кожу.
Пег Барней сидел на земле в одной рубашке; одна его нога была обута, другая нет; сапогом он перекидывал колышек через свою голову и пел так, что мог бы разбудить мёртвого. Нехорошую песню он пел; это была чёртова обедня.
— Что? — спросил я.
— Когда скверное яйцо выкидывают из армии, исключённый поёт чёртову обедню, то есть нараспев клянёт всех, начиная от главнокомандующего и до казарменного капрала, да так клянёт, как вы никогда не слыхивали. От брани некоторых людей сохнет зелёная трава. И Барней пел эту песню, бросая колышек в честь каждого человека, которого он проклинал. У Пега был сильный голос, и он, даже трезвый, отчаянно ругался. Я остановился перед ним, но с глазу на глаз не решился сказать ему, что он пьян.
— Доброго утра, Пег, — начал я, когда он переводил дыхание после проклятия генерал-адъютанту. — Я надел мой лучший сюртук, чтобы повидаться с тобой, Пег Барней.
— Так скинь его, — сказал Пег Барней, снова толкая колышек ногой. — Скинь его и пляши, ты, развислый штатский!
И он снова принялся проклинать Барабанную Палку, майора и генерала-судью.
— Ты не узнаешь меня, Пег? — спокойно спросил я, хотя во мне кровь так и кипела из-за того, что меня назвали штатским.
— И это приличный женатый человек! — простонала Дина Шад.
— Не узнаю, — сказал Пег, — но, пьяный или трезвый, я, окончив петь, спущу лопатой кожу с твоей спины.
— Так-то ты говоришь со мной, Пег Барней? — спросил я. — Ясно, как грязь, что ты меня забыл. Я помогу твоей автобиографии. — И я разбросал вещи Пега, откинул также его сапог и отправился в лагерь. Ужасная это была картина.
— Где старший офицер? — спросил я Скреба Грина, самого низкого червяка в мире.
— У нас нет офицера, старый повар, — ответил Скрёб, — мы — республика.
— Ах, вот как! — говорю я. — В таком случае я — О'Коннель, диктатор, и ты должен научиться вежливо разговаривать со мной.
Говоря это, я опрокинул Скреба и пошёл к офицерской палатке. Офицер был новый, совсем ещё мальчик, я никогда не видел его прежде. Он сидел, делая вид, что не слышит всей кутерьмы.
Я салютовал ему, но, ей-ей, намеревался подать ему руку. Сабля, висевшая на среднем шесте, изменила мои намерения.
— Не могу ли я помочь вам, сэр? — говорю. — Ваша задача трудна, и к закату вам понадобится помощь.