Три войны Бенито Хуареса
Шрифт:
— Не отыскал, уж простите… Сидение в кабинете и даже посещение университета дает внешнюю точку, а мне желательно — с точки внутренней. После несчастной Крымской войны исконный наш российский хаос, который недоброй памяти — да, да! недоброй памяти! — император Николай Павлович тридцать лет загонял под землю, — этот хаос вырвался — что и ожидать следовало! — и теперь грозит самому существованию государства. Я могу многое не одобрять, но само существование — тут уж увольте!
Гладкой прихватил двумя пальцами худой подбородок, смотрел в безумную прозрачность неплюевских глаз. «Экий, однако, энтузиаст! Как этот энтузиазм для меня обернется?.. И есть в нем, хоть и свеж с виду, а что-то нездоровое…»
Неплюев тем временем заметно пожелтел, свежесть, вымытость его, очевидно,
— И к вам, любезный Андрей Андреич, я пришел потому, что увидел — в некотором роде — родственную душу. Письмецо-то ваше вовсе не политическое, чисто ученое, любознательное. Я потому на служебное преступление решился — понял, что нами один мотив движет. Вы ведь к Герцену не как к революционеру обратились, а как к архивариусу, не так ли?
— Пожалуй…
— Я самое страшное время провел в Севастополе, я все понимаю и вижу… Я видел, как солдатики и матросики наши на офицеров смотрят — с кашей бы съели! А воровство и разгильдяйство наше где ж лучше увидишь, как не на войне? Все понимаю, и желательность перемен понимаю, но и другое вижу… Я на бастионе знаете что почитывал? Карамзина историю. Вот что. Выписал специально. И знаете, что понял? Генеральную картину нашей истории — власть, все силы напрягая, держит народ в узде, в умеренности. Всем, соответственно, худо. Народ страдает и злобится, что ему распрямиться не дают, а власть лучшие свои силы тратит не на развитие, а на удержание, и тоже озлобляется и теряет меру. Но вот приходит некий момент, и рука власти ослабевает. Тут бы всем вздохнуть и прийти в гармонию? Но — нет! Народ и его радетели приходят в такое возбуждение духа и желаний, что готовы все разнести в куски… И власть, ужаснувшись, снова наваливается и придавливает, чтобы не произошло катастрофы. И так постоянно! Где же выход, спрашиваю я? Как быть, ежели самый намек на послабление тут же вызывает необходимость в ужесточении?
Гладкой поднял длинную худую руку.
— Позвольте! Я отвечу вам — страх губит любое начинание! Отсутствие взаимного доверия! Я нынешним летом был у себя в деревне и завел с мужиками разговор о том, что, мол, не прочь дать им свободу на определенных условиях… Так они просто смеялись надо мной! Они уверены были, что я каверзу какую-то задумал, чтобы их обвести… Да оно и понятно! Вы говорите — возбуждение, катастрофа… А представьте себе — я держу вас за горло, крепко держу — руки у меня сильные. (Неплюев сглотнул и дернул шеей.) Так держу, чтобы вы, испытывая непрестанно недостаток воздуха, едва-едва могли дышать. И вдруг — разжимаю руку! Вы что ж, начнете размеренно и спокойно вдыхать и выдыхать? Ничуть не бывало! Вы станете тянуть как можно глубже, лихорадочно, со страстью, руками махать, чтоб надышаться вволю! И так — пока организм не напитается кислородом. А я, увидев эти ваши бурные телодвижения и возомнив, что они мне враждебны, опять хватаю вас за горло и привожу в прежнее бессильное состояние. Вот вам и ваша генеральная картина! Дайте хоть раз организму кислородом напитаться, а там все и уляжется! Так нет — боимся. А мужики, зная, что их обязательно снова схватят за горло, естественным путем ни в какие добровольные наши уступки верить тоже не хотят. Вы говорите — дались мне эти декабристы… Да они единственные это все поняли! Вы же знаете, зачем я к Герцену писал. Я хочу как историк составить себе мнение, что у них за программа была в определенных чертах. А у него материалы есть…
Неплюев, пока Гладкой говорил, все подавался к нему. Лицо его заострилось, руки сжимали колени.
— Возможно! Принимаю! — шепотом закричал он. — Принимаю как предположение. А гарантии где? Тут, знаете ли, не фаустовы пробирки — в одной не сварилось, так в другой сварится. Тут ошибаться нельзя, сударь мой, а то поправляться некому будет! Слизнет хаос-то! Слизнет и потопит! Недаром на Руси государство с такими муками строилось — сопротивление велико самому принципу, а не той или иной форме! Согласен, декабристы так и думали — постепенно, разумно, при помощи дисциплинированной гвардии… Хорошо! А где гарантия, что эти самые гвардейцы на другой день не возомнили бы себя вершителями судеб? А мужики?
Он опустил голову, усы распушились, прозрачные глаза смотрели невидяще.
— А вот Герцен…
— Герцен ваш! — Неплюев махнул рукой. — Вы за границей бывали? Нет? А я живал, и подолгу. Там, сударь, через месяц-другой о России представление теряешь. Все — в розовом тумане… Я в пятьдесят пятом, выйдя в отставку, отправился в Германию — лечиться, меня, знаете, контузило сильно… Вернулся через полгода — и запил! Запил, друг мой любезный! От несоответствия представлений. А ведь всего полгода… Так что ваш Герцен… Выдумщик… Вот я и поторопился в службу, а то бы…
Он снова махнул рукой и внезапно встрепенулся, зрячими глазами быстро взглянул на Гладкого.
— Так вот, себе же противореча… Вы, сколь я знаю, Мексику изучаете? Я статьи ваши читал… И, знаете, удивился. Как это вы о мексиканских древностях пишете, а в Мексике не бывали. И вот что я вам скажу, Андрей Андреич, самое вам время попутешествовать. Письмецо я вынул, это так, но вами и помимо него интересуются… Отчего бы вам и не отправиться?.. Тем более у вас ведь…
Он постучал себя пальцем по груди.
Гладкой снова ощутил холод на лице. «Вот так поворот…»
— Мне рано по моим занятиям в Мексику, — сказал он, внимательно глядя на Неплюева, разглаживающего двумя пальцами усы. — Я рассчитывал года через два…
— Через два! Как знать, что тут через два года будет? Да ежели что интересное приключится, так ведь и вернуться можно? При нынешних средствах сообщения — месяц-другой, и дома… А кроме того, скажу вам прямо: начнись тут что, мы с вами не понадобимся. В такие времена в России решительные люди действуют, а не рассуждатели вроде нас. Решительные люди, Андрей Андреич, от коих в России все зло! Так что — поезжайте спокойно. А здесь вам покою не будет, да и здоровье — тоже дело не последнее…
Он встал. Измученное желтое лицо, глаза безумные, вспыхивающие…
— Не провожайте меня… Авось больше не встретимся.
И быстро вышел.
Гладкой дернулся было за ним, но остановился, взял со стола письмо, но смотреть не стал.
«Как все это понимать? Сам ли приходил? Или послан? И зачем? Можно было бы на безумие свалить — запил, говорит! — да письмо-то, вот оно… Есть во всем этом смысл, есть! Но какой? Решительные люди… Не знаю, как на нашей благословенной родине, а в Мексике нынче, если по газетам судить, в решительных людях недостатка нет…»
Он услышал, как захлопнулась дверь на лестницу. Сидеть за столом не хотелось, гость растревожил его.
Через полчаса он вышел в тяжелой шубе и шапке на улицу — солнце и сверкающая снежная белизна ослепили его. Красноватое от холода солнце, блеклая голубизна неба, толстый молочный иней на деревьях, часто переблескивающий, извозчичья лошадь с седой мордой, фыркающая серым выпуклым паром, — все было уютным и родным. Он медленно шел, стараясь не разжимать губ, чтобы не впускать в горло холод.
«А в Мексике небось жара… жара… зной…»
ЗАГОВОРЩИК НЕ МОЖЕТ БЫТЬ ПОЛИТИКОМ
Комонфорт был чрезвычайно возбужден.
— Это выпад против меня! — говорил он, сжимая в огромной ладони крест старинного темного серебра, подарок матери, который он всегда держал на столе.
Хуарес сидел, положив ногу на ногу.
— Не нужно быть излишне подозрительным, Игнасио. В конституционном государстве запросы законодательного собрания — обычная вещь. Положение действительно ухудшилось после мятежа генерала Кобоса в Оахаке. Потребуй дополнительных полномочий. Мы сумеем объяснить депутатам, что в такой момент у президента должны быть свободные руки…