Тридцать два обличья профессора Крена
Шрифт:
К начальнику полиции вошел следователь. Начальник, энергичный старичок с провалившимися щеками и злыми глазками, недовольно повернулся к нему. Тот походил скорее на тренера команды тяжеловесов, чем на юриста. Начальнику не нравилась в помощнике слишком оптимистическая внешность и доверие к людям. За три года работы в полиции этот самодовольный боров довел до смертного приговора всего четверых и не добился для других своих подопечных полных ста лет тюремного заключения. Начальник не одобрял методов следователя. Тяжелый кулак был веским
— А невиновные если и существуют, то лишь в ближайшем окружении господа бога, да и то потому, что туда не добраться». Начальник не позволял себе чертыхаться, но господа бога вспоминал с благоговением часто.
— Я вас не звал, Симкинс, — заметил начальник.
— Совершенно точно, господин полковник, — ответил следователь, кланяясь. — Я, с вашего разрешения, в связи с загадочным вопросом профессора Крена…
— Вы олух, Симкинс, — почти вежливо сказал худой начальник. — Никаких загадочных вопросов в деле Крена не существует. Как этот прохвост Крен?
— Бредит. Третий день не приходит в себя. Врачи ни за что не ручаются.
— Никто бы не дал врачам медной монеты, если бы они за что-нибудь поручились. Врач в самом простом случае должен сомнительно качать головой
— этим он повышает себе цену. Зато я поручусь, что меньше двадцати пяти пропойца Крен не отхватит. Если, конечно, вы не испортите заварившуюся кашу своим всепрощением.
— Постараюсь, господин полковник. Сделаю все возможное. Между прочим, Крен не пьет. Никогда не пил!
— Вы оглохли, Симкинс? В сотый раз спрашиваю, что вам надо?
— Если позволите… Обгоревший дневник Крена восстановлен почти полностью, много интересного… В парламенте выступал Поппер, я отчеркнул в газете важнейшие места.
— Давайте Поппера! Так, так. Ага, вот: «Я лично осматривал эти великолепные заводы, — произнес оратор в своей речи, — и убежден, что с божьей помощью и дополнительными капиталовложениями их можно переоборудовать для выпуска военной продукции. Что же до мошеннических проектов нынешних акционеров, то от них приходится отказаться как от беспардонного блефа».
Начальник поднял голову и осмотрел своего помощника с головы до ног.
— Вы слишком плотно ужинаете, Симкинс. К сорока годам у вас будет свыше ста килограммов. Жир вреден, ибо развивает добродушие. У хорошего человека злость сидит в костях, а не в жире. Сколько их было, этих искусственников? Тридцать два, вы сказали?
— Сорок восемь. Крен говорит о тридцати двух потому, что они ему всех ближе. Но всего их было сорок восемь. Ни один пока не пойман.
— Оставьте дневник и можете идти.
Когда следователь осторожно закрыл за собой дверь, начальник пододвинул обгоревшую тетрадь. От первых страниц ничего не осталось, многое отсутствовало и на следующих, но середина и конец составляли почти связный текст. Начальник читал с интересом, временами качал головой и — не то удивленно, не то восхищенно — бормотал про себя: «Прохвост же! Ну и прохвост! Двадцать пять — и ни года меньше!»
…потрясенный. Я стремился лишь к этому восемь мучительно трудных лет — нет, я не мог поверить! Это было слишком хорошо, немыслимо хорошо! Я заметался по комнате, чуть не плакал; думаю, взгляни кто со стороны, решил бы, что я сошел с ума, — так я был рад! Потом я сказал: возьми себя в руки, он настал, наконец, час твоего торжества — весь мир вскоре падет к твоим ногам! Я прикрикнул на себя: и на меньшее, чем мир, не соглашайся, руки у тебя достаточно сильны, чтобы поиграть этим шариком; нет, говорю тебе, нет, ты не напрасно потрудился, человечество отметит тебя среди величайших благодетелей! После этого я приблизился к аппарату. Колени у меня дрожали. Шарик жил, пульсировал, расчле…
…пошел на убыль: четыре дня реального существования после восьми лет горячечных мечтаний и математических расчетов! Здесь важен факт — мне удалось материализовать мысли, остальное — детали; детали можно переделывать и дорабатывать. Я почувствовал усталость: четверо суток без сна — даже для меня это многовато. Я в последний раз полюбовался рассасывающимся в растворе комочком. Я знал, что когда проснусь, комочка не будет. Он был — лишь это имело значение! Я повалился на диван…
…Черт! — сказал он. — Счет электрической компании за этот месяц чудовищный! Вы не жуете эти проклятые киловатты, профессор Крен?
— Не понимаю, чего вы хотите, доктор Паркер? — сказал я, сжимая под столом руки. Я не хотел, чтобы он заметил, что я волнуюсь.
— Отлично понимаете! То, что легко разрешают себе частные компании, нам недоступно. Налогоплательщики раскошеливаются на полицию, а не на науку.
— Вычтите из моего жалования за лекции. Хоть за три года вперед!
Он фыркнул. У него была рожа самодовольной жабы. Он растянул до ушей синеватые губы. В его выпуклых глазах мерцали зеленые огоньки. Я его ненавидел.
— Вы нахал, Крен! Может, вы припомните, видали вы в последнем семестре кого-нибудь из своих студентов?
Я молчал. В эту зиму я не прочитал ни одной лекции. Я ссылался на нездоровье, на неполадки с аппаратами, находил тысячи других причин, чтобы не появляться в аудитории. Меня корчило от мысли, что придется забросить эксперименты хоть на час. Изредка встречая студентов во дворе колледжа, я отворачивался и торопился пройти мимо.
— Вы израсходовали свое жалование за десять лет вперед, — продолжал Паркер. — Два таких профессора, как вы, выпустят в трубу любой университет…
…миллиарды лет! Я содрогнулся, представив себе безмерный однообразный бег столетий, начавшийся с момента, как первый комочек протоплазмы стал развиваться в мыслящую субстанцию. Продолжительность человеческой жизни рядом с продолжительностью процесса, создавшего ее, — песчинка у подножия Монблана! Что сложнее? Быть готовой песчинкой или нагромождать гору, порождающую песчинку? Я задал себе этот вопрос и ужаснулся — ответ был иной, чем я ожидал. Ровно три миллиарда лет понадобилось природе, чтобы даровать женщине умение за девять месяцев породить новую жизнь. Труд женщины и природы несоизмерим. «Монблан и песчинка!» — твердил я себе, шагая по лаборатории из угла в угол.