Тридцать семь и три
Шрифт:
За стенами палаты, в отдалении слышались голоса, топот множества ног, неясные шумы, похожие на движение большой воды, — жил, дышал, суетился огромный аквариум, — а здесь, у меня в палате, было так тихо, что часы на руке отстукивали колокольным боем, и воздух, зеленоватый от сосновых ветвей за окном, еще пахнущий присутствием женщины, вдруг ощутился такой плотью, что я мог оттолкнуться от пола, плавать, барахтаться в нем, как рыба.
Я поплыл вдоль стены к окну, ударился небольно о стекло, вильнул хвостом и — к двери. Еще проплыл по кругу, и выплыл на большую воду, в главный аквариум. Вода здесь
Вот плывет навстречу Ефим Исаакович — маленькая, черненькая рыба в больших очках, — задевает меня плавником, спрашивает:
— Как ваши дела, дорогой?
— Хорошие дела, — отвечаю и боюсь, что Ефим Исаакович увидит у меня на скуле ранку — красную, должно быть, источающую кровь. Если заметит, я отвечу ему сразу, чтобы не сомневался: рыбак острогой ударил.
— Рад вашему настроению! — говорит аккуратная рыбка Ефим Исаакович, отталкивается от меня плавником и исчезает в мутной толще воды.
Плыву дальше, не торопясь, лишь бы плыть: у меня такое настроение, что если захочу, — сделаюсь птицей, ну, скажем, сизым голубем, и вместо удара остроги у меня под глазом будет зиять острый щипок влюбленной голубки. Но я не хочу, у меня и так дела хорошие. Мне вот только плыть, дышать, барахтаться.
Спускаюсь вниз по бетонным лестницам. Мимо медленно проплывает рыба Семен Ступак. У него нет одного плавника и половины хвоста, и дышит он, хрипя, во всю ширину своих бледных жабр: побывал в той реке, где взрывали, глушили рыбу. Со мной этот водяной урод не здоровается.
На пятачке — полутемном дне аквариума — топчется много рыб различной величины и породы. Есть пескари, караси, пятнистые щуки, плотвички, медлительные сомы. И бульканье, и теснота, и пузыри… Со страхом думаю: если кто-нибудь съест кого-либо — заметить непросто.
Приближаюсь, осторожно работая передними плавниками. На диване, свесив до самого донного песка хвосты, прижавшись боками друг к другу, сидят две знакомых мне рыбы: изящная щучка Грега и золотистый карась лейтенант Ваня. У них рыбья любовь. Странно, думаю я, и интересно: какое потомство они народят? Приветствую их, взмахнув плавником. Карась Ваня отвечает двумя плавниками, раскрыв их, будто его выбросили на воздух, и я слышу:
— Ты в открытое море? Давай, я сейчас приплыву!
В стене аквариума вижу отверстие — туда вытекает мутная густая вода, — а дальше — светлый широкий простор по имени океан. Подруливаю к отверстию, озираюсь по сторонам: как бы не выхватил полбока какой-нибудь хищник. В глубине коридора, в полосах света из иллюминаторов вижу белую рыбу, одетую в халат, с большой смуглой головой. Узнаю: хирург Сухломин, — очень похож на электрического ската. Хочу лучше разглядеть — исчезает. А вот, распахнув широко дверь персонального аквариума, медленно выплывает в рыбью суету и шум волн директор санатория — остроносый, длинный и упруго круглый тропический тунец. Он, как таран, прошивает мутную толщу воды, от него шарахается в сторону разная рыбья мелочь, и даже щуки почтительно прячут зубки, а сомы смиренно виляют хвостами. Покачавшись на взбудораженной тунцом воде, я устремляюсь к зияющему светом отверстию.
И здесь — о удивление! — из горизонтального положения я быстро перехожу в вертикальное, вдыхаю всей грудью холодный воздух, вижу небо, много света, в лицо мне бьет ветер с Зеи, — и я делаюсь человеком. Иду, радостно чувствуя под собой ноги и землю, думая:
«Зачем мне этот поцелуй? Чтобы я не заплакал от страха? Я не просил ее. Зачем так лезть в душу человеку?.. Мне, может, от этого хуже. Конечно. Буду думать, переживать — что это значит? И встретимся сейчас как? Вдруг стыдно станет. Зачем мне это в самый последний день, перед операцией?..»
— Привет! — сказал лейтенант Ваня, протягивая руку. Я пожал. Это была действительно рука, а не плавник, и на карася — он теперь мало был похож. У меня тоже на скуле никакой не удар остроги, хоть и горит по-прежнему. Наверняка Ваня видит светящееся пятнышко. Я провел по щеке прохладной ладонью, даже слегка потер, спросил:
— У меня что-нибудь есть?
— Где?
— Здесь, на щеке.
— Не вижу ничего. А что?
— Так просто.
Я не поверил Ване, хитрит парень — догадался, пожалуй. Ну и ладно, меньше разговоров, шуточек. Не переношу этого. Мы пошли к соснам, сели на скамейку.
— Как дела? — успел я спросить первым.
— Считай, ваши ряды поредели: женюсь на Грете.
— Это самое… Она без мужа?
— Нету, говорит. Ну, конечно, была замужем, разошлись. Выгнала, говорит, когда надоел.
— А грузинчик?
— Пристает. И, понимаешь, она ему улыбается. Как думаешь, чтобы я ревновал?
— Не знаю. Вообще может быть.
— Ну, давай не будем об этом. Личный вопрос. Я его сам решу. Скажи, как твоя деревня?
— Существует.
— Ты подробно доложи.
— Тебе неинтересно, ты — городской. Да и мне не все понятно. Съездил — грустно стало, тяжело. Теперь ношу свою деревню в душе. Что с ней делать — не знаю. Вроде бы жизнь переменилась, по-новому все пошло, а старого, родного чего-то жалко. Как хаты, в которой родился… У тебя вот городская душа, у меня — навсегда, наверное, деревенская. Лучше о чем-нибудь другом поговорим. Мне сегодня нельзя расстраиваться.
— Это правильно. Как солдату перед боем. Я подзабыл немножко… Ну, ты держись… Я тебе всего желаю, от души, понял?
— Понял.
— Побродим, если хочешь, просто так.
Мы пошли по аллее в самый конец, постояли у белой песчаной осыпи, послушали, как еле внятно шипит, стекая ручейками, белый песок, погрустили (всегда грустно слышать беспрерывный, равнодушный шелест песка: может быть, это течет само время?), свернули на тропу, молча прошли между редкими соснами по густому, мертвенно-церковно пахнущему багульнику, оттаявшему на солнце, спустились под гору к ручью (он уже затянулся синим пузыристым льдом, поутих, впав в предзимнюю дрему), поднялись на гору, оглядели Зею — всю ее холодную ширь от предгорий слева до степных далеких туманов в стороне невидимого Амура, вышли к санаторию возле столовой, сели на скамейку: от соснового воздуха, багульника, осенней подмороженной прели слегка туманилась голова, как после глотка крепкого, кисло-сладкого вина.