Тридцать три урода. Сборник
Шрифт:
Мы знали это обе и плакали молча, и из молчания моя смятенная грудь звала:
— Вот моя прибрежная грудь, напрасная, напрасная для тебя, дитя чужой матери! И тебе, мое дитя, спрятавшее печальное лицо на моей груди, — что я скажу о своей прибрежной груди, когда твоя сестра больно-больно мечущимся сердцем ударилась о зыбкую грудь зеленой воды?.. Милая деточка, чужая деточка неведомой матери, не все ли мы чужие и чуждой Матери-Земле? И все — одно — одно страдающее мертвое сердце,
Я сказала своей дочери, когда она подняла на меня свои печальные плачущие глаза:
— Плачь, плачь, милая, как плачу я, и кличь, как я кличу, Сновидца, и омывай слезами маловерное сердце человека!..
Вот мой бедный ответ твоим просящим глазам.
Зачем упреждать течение нетерпеливыми веслами? Зеленая река стекает к морю, и нет ей отдыха, и нет Сегодня.
Я взяла в свою лодочку милую арфу, мою золотую, любимую. Обняв ее тесно, сижу на корме, бреду по струнам пальцами, и весла брошены к ногам.
О, упоение Красоты, — струящаяся синева небес без дна и светозарный изумруд воды! О, слеза Красоты, — убегающие, бледные дали! Моя арфа поет. Душа унесена. Не знаю часа, ни места, ни разделения…
Из ясного неба камнем вниз сринулся ястреб, разметались перья жертвы, и тихо проплыл стон… Как дрогнули струны!..
Вода шелестит шелком под кормой: «Забудь, забудь»… Дальше несись, жадная жизнь!..
О, Боже, на обрыве — девочка! Зеленая река глубоко под ней крутит воронки темных вееров. Она вскинула руки. Ей страшно. Вот закрутилось в пляске легкое тело; так обмануло сердце страх, и нога вниз сорвалась, без борьбы…
О, Боже! Я не могла тебе помочь, отчаявшееся дитя чужой матери… Вот моя теплая грудь и сердце, — тебе сердце, твое сердце!..
Поздно. Между нами время, и река течет…
Как петь хвалу земной Красоте, когда ты погибла на Земле, дитя неведомой матери?
Весла, весла мои! — упредить течение! В море кликну свой ярый клич: не разбужу ли Сновидца?
И все река…
Дерево на берегу стоит, наклоненное. И омытое отражение плачет в зеленой реке. Но дальше плывет моя лодка, и милое дерево уже позади, одинокое в белеющих сумерках… Острым зубом в сердце вонзилась Разлука.
Летучая мышь пробудилась. Шмыг — левым крылом задела мой холодный лоб. И вот их уже много. Серые тени томительно мечутся; приникнув к воде, глядятся беглыми мгновениями в ее мерцающие, бесчисленные глаза…
И ночь… Лети, звезда, в раздвинувшемся небе. Ты видишь: все страдает, и все разлучено, и ты, в запечатленном круге, — одна.
Вот над стеною ночного леса взмыла черная птица, и пронеслась, и слилась с палою тенью. Еще слышу ее хриплый зов… Вся темь чревата тоскующими тенями.
Мне жалко бабочки. Она проснулась
Майский жук, гудя, ударился жесткими крыльями о мою грудь. Он глупо упал в серую пыль. Мне жалко жесткого майского жука.
И черный камешек у волн мне люб, соленый, мокрый и обточенный… Что любо — жалостно.
Как бьется твое сердце, четко, страшно! Тебя мне жалко: ты часто плачешь и в слезах и муке ищешь Бога. Но ты умрешь.
О, милый брат, молчу, молчу!.. Проснулся враг — и стиснула сердце Жалость. Растет, собою питается и полнеет, распирает сердце… И чует сердце спасительно: вот не вынесет напора, вот зальется крутящимся смерчем…
Забыть нужно, скорей забыть тебя, и птенчика, и одинокий камешек, — и новому отдаться. Скорей, скорей, спасительная измена!..
Но круг сомкнут…
Ищу заглянуть в твои глаза. До дна ищу заглянуть в твою близкую душу.
Моя душа в своей тюрьме смутилась… Открой мне заповедные окна твоей души!
Прозрачен хрусталь твоих блестящих глаз, но дна твоей души мне не сыскать!
О, милый брат, нас двое, — нас двое!
Моя любовь желала пылать купиною неопалимою. Но чуждый демон страсти и смерти дохнул над нею. И стал ее пламень опаляющим и алчным; столь ненасытимым, что еще до отгорания своего покидает он ущербные пожарища — дальше стлать горе голодной любви.
Сердце болит… Сердце очень болит в груди.
Выйду на распутье четырех широких улиц и стану на перекрестке…
Гляжу вокруг и плачу, и руки протягиваю. Руки дрожат от боли в сердце. И говорю проходящим людям — четырем чернеющим рекам:
— Утешь меня! Утешь меня тот, кто не обидел никого больного, кто никого не пожалел больно… Утешь меня, кто цел и целит, потому что сердце мое болеет, мое сердце очень болит в груди…
Все шли. На мой зов опускали глаза. Четыре реки текли. Я же все стояла, взывая…
Мне кажется, это было не сном, но памятью никогда не случившегося и более настоящего, нежели все случающееся.
Свет светится ровный, мягкий, бледно-золотистый. И не знаю, откуда он льется; телом его не чувствую и, куда повернуть голову, чтобы сыскать его, — не знаю. Он же полнит, неподвижный, все вокруг, — и душу, и глаза. Радостно, благоговейно откликается ему сердце. И словно ищу кого-то, по ком-то оглядываюсь, вздыхаю, — и легок вздох в груди.
В том свете осеннем стоит береза, легкая, как тень. На ней мало листьев, и те, что остались, просветились, золотисто-зеленые. Так тихо, едва заметно, она трепещет, словно робея и робко радуясь…