Тридцать три урода. Сборник
Шрифт:
«Мы желали бы вымыслить себе еще какую-либо хрупкую и более благочестивую надежду; но так как мы насытили нашу гордость и поняли, что от нас уже не зависит исполнение судеб, — мы стали ждать теперь, чтобы явления выказали себя немного более верными нам».
Так говорят многострадные паломники, достигнув Северного полюса. Но им не суждено остановить свой путь в стране гостеприимной. Не станут явления верными духу — никогда, хотя дух не успокоится от обманных надежд — еще на долгие зоны {235} , пока неверными явлениями не истощит их.
Всякому явлению одна обязанность — выявить себя до конца своих возможностей: тогда завершится его возврат к покою; один грех — себя предпочесть своей
Истощить нужно свой голод к явлениям, к ним самим сердцем не прилепляясь; свой взгляд любить, но не мишень его, свое сладострастие, но не предмет его, чтобы все формы-миражи забыть без сожаления, когда сгинут, пресытившись, все тоскующие голоды перевоплощений.
«Истинный человек, как и всякий художник, должен вперед принести себя в жертву… Вся жизнь только путь к этой жертве. Я надеюсь, проявив все, что ждало проявления во мне, удовлетворенный, умереть дотла обезнадеженным».
Все должно быть проявленным, и пагубное. Горе тому, через кого соблазн войдет в мир, но нужно, чтобы и соблазн вошел в мир. И на вопрос: что проявлять? — ответ познается в Тишине.
Путь за путем, страна за страной, мир за миром ведут к успокоенному богу. Дух должен угасить свои верования, пылания, слова даже, «эти тела идей-душ». В них не нуждается Непреходящее. Непреходящий покой успеет сказаться без них.
«О, для великого отдыха я зову тебя, целительная Смерть».
Марево пылает, пока лучи, его родившие, не излучатся и не станет ночь. Путь искусом марева — путь к Покою. Но, чтобы причалить к пристани покоя, нужно еще доверие к истощающим семена перевоплощений голодам жизни. «Что восхищает меня, укрепляя во мне терпение, — это сознание, о бедный народ, как велико было твое доверие!» — говорит Эль-Хадж, и шейх-царь, таинственно несомый впереди своего народа на завешанных носилках, царь-бог уверяет своего пророка: «Эль-Хадж, тебе нужно верить в меня всеми твоими силами! Пойми, что будущее в этой твоей вере нуждается, чтобы явиться». И перед шатром своего бога пророк пел полночи, и «что он пел — то становилось».
Но и пророк, ведший к ему неведомой цели весь свой народ и его царя, над явлениями бессильного, пути не знающего, — подводит жаждавших долгие годы в пустыне к мареву лазоревого моря — горькому солончаку. Еще никто не знает тайны застылых вод, и ночью, нисходя к их берегам, пророк, один познавший их обман, погружается в созерцание.
«Месяц вставал полнее, нежели накануне. Менее изумленный, я мог лучше созерцать его. Казалось, тишина была здесь воистину и некою действительностью, и она была мое обожание. Ибо я не знал, что ночь может быть столь прекрасною, и в себе я ощущал глубже, нежели умел проследить в себе глубины, — иную любовь, более жаркую, в тысячу раз более сладкую и более успокоенную, нежели любовь к Шейху, и ей, казалось, отвечала великая тишина вокруг».
Пророк вещий многими жизнями близок уже к той «ночи, столь прекрасной», что наступает «после дня сладострастия, исполненного во всю меру телесных и мозговых сил», — и, наступив, становится «слаще неба и земли» для спящего ее. («Nourritures Terrestres» [108] .)
Вот пейзаж, в своих главных линиях и чертах сливающийся с пейзажем великого буддийского «Нет», в нем же, как в одной из вечных граней хрусталя истины, отсветилась человеческая мысль. Не новы в нем рыжий лев, рыкающий пустынным голодом, или лиловая пустыня, где встают обманами марева синих озер и увенчанных пальм, — нов в нем пафос его созерцателя и стиль, тот пафос говорящий.
108
«Яства земные» (1897) (фр.).
II
Нарцисс, вечно одинокий, своей формы ищущий бог, скучая пейзажем без линий и движения,
109
«Трактат о Нарциссе» (1892) (фр.).
Есть эпохи, когда явления протекают медленнее, тогда кажется — Время отдыхает. Все молчит, и ждешь, понимая, что мгновение трагично, что не нужно двигаться. Но, нет! В то время, как святые женщины застыли в экстазе, и разодравшаяся завеса могла выдать тайны храма, и всякая тварь созерцала Христа на кресте, говорящего последнее слово: «Совершилось», {238} — снова все должно быть переделанным, переделываемым вечно, — оттого, что игрок в кости не остановил напрасного жеста, потому что солдат пожелал выиграть тунику и кто-то не глядел…
Нарцисс склонился над зеркалом Времени. Любовное желание в нем преобразило проплывающие видения, и он влюбляется в хрупкие образы, и вот уже их нетон тянется вниз к своим губам, свои руки хочет оплести объятием… и откидывается. Вновь проплывает в реке мир, и он глядит. В нем едином проходят поколения.
Есть два цветка-символа: Нарцисс и Роза. Нарцисс, томимый любовью к себе, прекрасный юноша, потонул в зеркальной реке, пытаясь обнять пустое свое отражение. В себе не разделившийся, кремень без огнива, цвет без плода, познанием любви себя познавший мэон, — он к познанному Ничто склонился, склонился, скользит и падает ко дну.
Есть миф о Дионисе, взглянувшем на себя в зеркало и раздвоившемся. Титаны {239} ринулись к нему и разметали его члены. Бог Сущий отдался в жертву материи — мэонтическому миру Титанов, и жертвенною плотью бога затаилось в мире Сущее. Мир растерзанного бога томится разлукою, но из разлучного томления растут сильные крылья ищущего порыва. Сущее в разделении себя ищет цельным для воскресения бога и преображения мира.
Если Нарцисс — один из ликов на себя взглянувшего Диониса, то его не разорвали Титаны, они обошли его заклятым кругом, и, в себе не разделившийся, себя в жертву не отдавший, он встосковал не по себе воскресшем, не по себе — мареву, миру-мэону в зеркале своей реки.