Тридцать три урода. Сборник
Шрифт:
Есть мировое Даи мировое Нетжизни. Мировые весы дрожат и колеблются — дрожит и колеблется трепетная жизнь, и меркнет в Смерти, и вспыхивает в Страсти. Которая чаша перевесит в извечных Судьбах мира? Каждому порыву человеческому поставлен выбор, и нет творчества, и нет молитвы, и нет волнения воли или чувства, которое не определило бы себя, себе ведомо или неведомо, за чашу Согласия или за чашу Отказа. Но согласный порыв и его созвучная песнь даны лишь избравшим Согласие: им — дифирамб трагедии и им — надежды и пути Преображения. Отказавшиеся предали дух Отчаянию. Психика отчаяния — отъединение в себя озлобленно заключившегося индивидуума; и логика отчаяния — безвыходность: Ничто — как выход. Но в пустом призраке мира, лишенном силы сопротивления, отчаяние не имеет объекта для трагического преодоления, и распадом своим на отъединенные порывы оно отказывается от хорового дифирамба.
«Освободительное
«Те, что взяли себе право слова, часто удерживают его ужасно долго, однако немые поколения нетерпеливо ожидают в молчании уже давно… Сегодня слово за теми, кто еще не говорили. Кто они?»(«De l’'evolution du th'e^atre».)
Если душа еще безмолвных поколений заговорит соборно, она создаст новый дифирамб, ибо соборная душа всегда и только дифирамбична, как дифирамбичен гимн, словом Радости венчающий Девятую Симфонию {257} . Но кто они, немые поколения Андре Жида? Если они соратники его отчаяния, не им петь великий дифирамб будущего театра.
« Нафанаил, теперь брось мою книгу. Освободись. Покинь меня. Покинь меня: теперь ты стесняешь меня. Любовь, которую я преувеличил к тебе, слишком заняла меня!»
Братского, соборного, дифирамбического отчаяния нет. Но по келиям одиноких разбредается отчаяние собирать для великой прививки Отказа «яд черных солнц и желчь лугов — полынь» {258} .
«За новыми формами геройства и новыми обличьями героев… театр, сегодня снявшись с якоря действительности, выплывает в неведомые моря».(«De l’'evolution du th'e^atre».)
Как искать театру неведомых морей? К неведомому нет ведомого пути. «Кто хочет выйти на прогулку, пусть следует за мною. Но куда поведу я, сам не знающий, куда иду?» — говорит Андре Жид и прибавляет: «Есть некоторая прелесть в том». («Pretextes».) Андре Жид вправе не ведать своего пути и вправе находить в том прелесть. Но благо, истинное благо той душе, чей «пыл одинокого порыва» {259} себе самой неведомо горит пылом одним с душой соборной. Театр — собственность и святыня соборная, и драматург — не посредник ли между народом и высшим порывом соборного духа. И весь он — одно служение, покорность и вещая власть. Великим горным смехом, как свободным вихрем преодоления, он очищает долину.
Весь долгий путь свершив, по высям и низинам, Твои зубцы я вижу наконец, О горный кряж веселости и смеха!.. Долина слез, чье имя как печаль! Как все в тебе неясно и неверно. Но для меня уже белеет даль… Уже блестят в огне, уже блестят зубцы Твои — о кряж торжественного смеха! {260}Слезами и жертвенным восторгом он засевает и орошает долину для всходов преображения. Вот дух комедии и трагедии будущего. Здесь есть свобода всем смеховым преодолениям и всем жертвенным гибелям в открывающихся на горизонте морях и землях народных, потому что народ сам своею хоровою вселенскою душою — неведомые моря и неведомые земли будущего. И истинный драматург, плавая в морях его соборной души — своей по благодати, — предчует, чтонести своему богу — Дионису и своей музе — Мельпомене; каквручить своему народу предвосхищенное его сокровище — научит его священный восторг покорного творчества. Тогда, если учуянное было верно и творчеством преображено право, — сольется чтои кактрагедии и сольется восторг художника, актера и зрителя в один молящийся, вопящий и ведущий дифирамб. И трагедия создана — с ее хором-народом (все окружающие трагического героя, его порывом ужаснувшиеся и зараженные, — хор трагедии), с ее героем — высшим велением народа, им самим еще не познанным, но раскрывающимся ему через трагический дифирамб, и с неизбежной для удара, огонь выбирающего, косною силой, что ожидает духа и дух ненавидит. О нее разбивается высший порыв, но из искр разбитого порыва несется «пожар на неудержных крыльях» {261} , пожар творческого восторга.
Но на чашу Отказа и Испуга бросил свой жребий Андре Жид, и гений его
Мира нет для нас вне нас. Каждый видит его лишь отраженным в себе самом. Мы думаем, что познаем мир, но познаем только себя. Из тесноты спасает искусство. В этом спасении от себя «освободительное ЧУДОискусства». И так как истинный художник — освободитель прежде всего. Он проводит перед нами формы, которые не мы, и приглашает нас переселиться в них: «вот вам еще новые маски». Жизнь также проводит перед нами все новые и новые формы; но она как бы ВСЕЛЯЕТих в нас, тогда как художник ВЫСЕЛЯЕТнас в них. Каждый может перерядиться в них, и словно поднимается тесная завеса личности. Из каждой маски мир иной. Путем внушения мы стали не собой, и мир отразился не лицом нашим, но надетой нами маской. Что-то пьянящее есть в магическом маскараде искусства, в этой головокружительной сменяемости зеркал, преломляющих разнородные миры. Но самого мира нет и не будет.
116
Генри Джеймс. Золотая чаша. Лондон, 1904.
В своей новой книге Генри Джеймс более, чем кто-либо, принял эту истину и отказался решительно от всякой попытки объективизации мира, чтобы не проводить читателя через двоящееся зеркало души писателя, смущенной, как неверной рябью, тщетными потугами ввести свой, также неизбежно субъективный, корректив в субъективизм героя. Мы же ищем непосредственного переселения в чужую маску.
Генри Джеймс представляет нам мир только в отражении своих героев, и поскольку он в них отражается. Он полный субъективист по методу, и в методе весь интерес его книги, где несколько миров то гармонично, то в мучительной какофонии {263} переплетаются, врастают один в другой и разрывают друг друга. О жизни мы узнаем лишь через живущих ее, лишь из них самих, и это при всей сложности составляет чару книги, магию писателя, вовлекающую нас в свои личины, их ошибки, муки и разрешения.
И тем более славы методу, не допускающему верхоглядства психолога, неизбежно угнетающему его в живую душу своего героя, что в данной книге, по-английски растянутой, нет, при всей трагичности ситуации, окрыления истинного трагизма, и мелки характеры, и не умеют выстрадать своей жизни.
Обозрение русских журналов
«Вопросы жизни». Беллетристика. №№ 1–8 {264}
Ф. Сологуб {265} . «Мелкий бес», роман
Глубока тайна смеха. Кто разъяснит ее? Очищаемся ли мы через смех преодолением осмеянного? Или то буйная, громкая радость навстречу новому, странному, алогическому, нарушившему предустановленный уклад, — детская радость детского избытка, совмещающего несовместимое? Или злорадство здравого рассудка, казнящее, острое, сотрясающее, как судорога, — на все безумное, осмелившееся за ограду симметрии и перспективы? Ибо симметрия и перспектива — право и награда здравого рассудка. Или же смех — это первичный наш хаос, всегда на страже в нас, режущим кликом приветствует родной излом, искривление линии строя? И если ход мировой эволюции есть паломничество от хаоса к космосу и цель человечества высвободить «темного хаоса светлую дочь» {266} , то в чаемом ритмическом рае совершившихся борений будет ли место смеху?
Или у смеха есть свое искупление? Искуплен смех своей улыбкой: ибо если смех является радужной пеной чистого водопада, то ему присущею будет милостивая и умильная, прощающая и прощение зовущая улыбка. И сам он будет улыбкой, обратившейся в звук.
Но есть смех без улыбки: то хохот с его судорожной гримасой. И есть люди, не умеющие улыбаться, — таков герой «Мелкого беса», Передонов, этот человек, изредка разрешающий чрезмерный напор своего зловолнения «деревянным хохотом».
Гоголь говорил, что сквозь смех его, зримый миру, сочатся незримые слезы. Слезы жалости и раскаяния? Поддаваясь чарам романа Сологуба, мы поддаемся невольно его хохоту и сквозь судорожный хохот плачем слезами почти зримыми (от судорог хохота — ведь выжимаются слезы): то слезы безысходного, пригвожденного стыда. «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь!» — говорит городничий Гоголя; выслушивая обстоятельную эпопею похождений мелкого беса, мы уже не знаем, хохочем ли мы над собою или рыдаем над своим позором.