Тридцать три урода. Сборник
Шрифт:
Уже без труда попадаю в свой бас. Прохожу вперед, не наступая на ноги, усаживаюсь — не на колени соседки.
И сейчас — толчок. Один из тех, которые не снаружи, от сдвинувшейся колымаги, но волной крови ударяют по голому сердцу-берегу… Против меня сидит девушка. Лицо — как тело голое, и в голости, где все черты стерты, перед моим взглядом — сочный рот, широкий, как вступилище в пещеру; и мутно-беловатые глаза поблескивают влажно, и устанавливается простой, открытый, голый взгляд на мои глаза, даже без наглости, без всего, — просто как факт… И ужас провала, засасывающего провала, охватывает меня…
Опускаю
И снова все — тяжелое и вещественное, и невыносимо сидеть против тех студенисто-поблескивающих из провала голого лица глаз. И двинуться нет сил, а сердце ударяется и падает.
Отвел глаза. К ней повернувшись всею широкою спиною, сидел боком на тряском сиденье высокий господин — как и все господа, в цилиндре — и объяснялся оживленно невнятным голосом, как-то жадно засасывая и растягивая на эгласные, — с выстрелившею прямо вверх тонким, длинным, плоским станом барышней с абсолютно кукольным, свеже и ярко выкрашенным личиком и удивленными, очень блистающими карими глазами. Ей не терпелось от радостного волнения, а он все смаковал свои э-э-э,вытягивая какие-то высчеты, и лицо его походило на довольно злого, кругломордого, рыже-бурого кота. Впрочем, он был предприимчив и достойно мужествен, хотя и грубоват. Они вдруг встали и вышли, и, не сдержав радостных надежд, которыми сияли удивленные глаза, девица-кукла, тряхнув кудрями, грудным звуком сдавленно воскликнула:
— О, Дик!..
И соскочила.
И словно возможность была дана двинуться и мне. Я тоже соскочил и шел теперь, меряясь широкими шагами с развалистым подвиганием баса. Отчего я не сел в тот трам, который катится по рельсам тоже к ним? Я не подумал…
И стал думать о Хайасинф — увижу ли ее? Не напрасен ли долгий, несносный путь и вся эта мука улицы?
Она лежала в качалке, такая вся обозримая и тающая, и утомленно подняла ко мне светящиеся глаза, и притронулась.
Почти не нужно было руки: все уже сделалось… Я здоровался с другими. Барбара стояла за креслом и, как люльку, осторожно-пугливым зверьком — раскачивала его. Миссис Ральф лежала на своем шезлонге и тихо стонала, совсем побледневшая. У камина Маргарет грела ноги на решетке. Ее жених набрасывал с нее кроки {111} .
И еще тот — с очень большими челюстями, дряблым, мучнисто-бледным лицом, залезлым лбом и блуждающими в смутной грезе бледно-голубыми глазами…
Я его видел раз. Миссис Ральф сказала, что это жених Хайасинф; а Барбара сообщила, что он «ужасно» богат, но «сновидец» и ничем не интересуется. Только в Хайасинф влюблен «ужасно», но и тоже совсем особенно, не как другие
Бешенство готовилось во мне и разразилось: я стал ненавидеть… И, ложась, совершал заклинания.
Ночью видел ее. Лежал, закрыв глаза, скрестив на груди руки, как мертвые скрещивают. Она вошла. Веяло. Мои веки открылись сами, и я видел две из темноты руки, очень тонкие, узкие; прохладою прикоснулись они к моим рукам. Потом повеяло надо лбом — как легкие крылышки ночной бабочки… Не вправду ли бабочка?.. И прохладные, легкие пальцы нажали мои веки на глаза, как мертвым нажимают…
Хайасинф не от жизни. Тем лучше. Умереть. Это — последнее сладострастие. Легкость последней тишины. Надо счеты свести. Какие-то счеты. Какие-то отчеты… Кто связал?.. Довольно.
Вчера вечером случилось то, чего никогда здесь не случается: в мою комнату постучались.
За обедом Хайасинф не было, и я ушел к себе, потому что зайти со всеми на условные полчаса в семейную дроинг-рум не хватило воли в моем обезволенном тоскою теле.
Сидел у себя. Писал в своей «Истории Сострадания», к главе об элеосе [90] греков. Конечно, это — не «жалость»… Внезапный стук в мою дверь. Голос мой призывный был беззвучен и холоден:
90
Милосердие (греч).
— Войдите.
Письмо, газета, брошюра? Что-либо чужое и ненужное, отголосок только что покинутого там, позади, в России, университета?.. Друзей я не имел… Сергей? Он с Еленою. Андрей? Он бежал, и довольно, довольно мне было пить его яду…
Пока дверь отворялась, — кажется, все это мелькнуло. Уже онастояла в моей комнате!.. Обернулась назад, спокойно прикрыла дверь и медленным ритмом пляски шла, реяла ко мне, бледная, тонкая, не настоящая, как всегда, и золотилась тонкая сетка вокруг лица и на плечах, и глаза издали, издали еще притронулись, и я… умер.
Умер — и воскрес, со всею мукою разлуки, со всею свежею радостью росистою свиданья нового!
Нагнулся к протянутой руке и поцеловал, не коснувшись, не смея — своею простой рукой, с этими мне ненавистными расширяющимися последними суставами пальцев… Почувствовалось — как по воде течение, ручеек — этот поцелуй поникшей в воздухе, протянутой, прохладной ее руки.
Ничего в ней не изменилось, только брызнул сильнее лучом золотой свет карих глаз, и казалось — они улыбнулись.
Она молчала. Мы так стояли.
Потом я сказал глупо и с вопросом:
— Вы пришли?
Она отвечала, подумав, голосом тихим, уверенным и светлым:
— Учитель меня прислал к вам.
— Кто он?
— Он вас знает.
— Я никого не знаю… кажется.
— Это не нужно.
— Что ему нужно от меня?
— Вы ему поручены.
— Что я должен делать?
— Любить правду.
— Я ищу.
— Да. Вы сильный. Но вы станете сильнее.