Тридцатая любовь Марины
Шрифт:
– Теперь ты на крючке у Мюллера, – зловеще дышала ей в ухо Фридка, – Пиздец голубушке…
В своей грязной, заваленной бутылками каморке она включала магнитофон на полную мощь, поила Марину коньяком из собственного рта, потом безжалостно раздевала, валила на кровать…
Чувствуя бессмысленность всякой инициативы, Марина покорно отдавалась ее полусадистским ласкам, дряхлая кровать жалобно трещала, грозя рухнуть, магнитофон ревел, ползая по полу…
Нина… «Жрица любви»… «Племянница Афродиты»…
Высокая, сухощавая, с ровной ахматовской челкой. Сперва она не нравилась Марине: чопорно-изысканные ухаживания с букетами роз, поездками в Абрамцево-Кусково-Шахматово и дачными пикниками, казалось, ни к чему не приведут. Но Фридка допекла Марину своими пьяными выходками, предлагая «попробовать дога», «сесть на бутылку из-под шампанского», «потискать пацана», измученное щипками тело запросило покоя: Фрида осталась в своей хазе допивать херес, Марина переехала к Нине.
Историк-лесбиянка-поэт…
Как все переплелось в этой худой умной женщине…
– В прошлом воплощении я была Жорж Занд, в позапрошлом – Жанной д'Арк, в позапозапрошлом – бродячим суфием ордена Кадири, а в позапозапо– за…, – она таинственно улыбалась и серьезно добавляла, – Я была Сафо.
– Ты это помнишь? – спрашивала Марина, разглядывая ее маленькие груди.
– Конечно, – кивала Нина и тонкий палец с миндалевидным ногтем упирался в просторную карту Лесбоса, – Вот здесь стояла вилла, тут служанки жили, здесь мы купались, там овцы паслись…
Марина молча соглашалась.
Нина садилась на кровать, вздыхала, глядя в темное окно:
– Да… Меня Платон тогда десятой музой назвал…
Часто после ласк она нараспев читала свои переводы каких-то эллинских текстов, вроде:
Лоно сравнится твое разве что с мидией нежной, Пеной морскою сочась и перламутром дыша…
Роман с ней оборвался внезапно: к своему ужасу Марина узнала, что Нина знакома с Митей, который давно уже тешил всех рассказами о филологической лесбиянке, помешанной на Ахматовой и Сафо.
«Еще не хватало мне попасть Митьке на язык», – думала тогда Марина, набирая номер Нины. – Да, Каллисто, слушаю тебя, – с подчеркнутым достоинством пропел в трубке грудной голос.
– Нина, понимаешь… я люблю другую…
Минуту трубка чопорно молчала, затем последовало спокойное:
– Это твое дело. Значит тебя больше не ждать?
– Не жди. Я не могу любить двоих…
– Хорошо. Только верни мне Эврипида.
В тот же вечер Марина выслала потертый томик ценной бандеролью…
Милка… 9х12… почти во всю страничку…
Манекенщица. фарцовщица, алкоголик… Из весеннего пьяного вихря запомнилось одно: полуосвещенная спальня, перепутавшиеся смертельно усталые тела, бутылки и окурки
– Солнышко, это банан нашей любви…
Все те же руки осторожно вводят его в переполненные слизью влагалища, и вот он – липкий, рыхлый, едва не сломавшийся – уже перед губами Марины:
– Ну-ка. ам и нет…
Марина кусает – мучнисто-приторное мешается с кисло-терпким…
Милка по-пеликаньи глотает оставшуюся половину и откидывается на подушку…
Наташа..
Райка…
Две жалкие неврастеничные дуры. Трудно что-либо вспомнить… какие-то вечеринки, пьянки, шмотки, слезливые монологи в постели, ночные телефонные звонки, неуклюжие ласки… чепуха…
А вот и она.
Марина улыбнулась, поднесла к губам еще не вклеенное Сашино фото и поцеловала.
Милая, милая…
Позавчера этот небольшой снимок протянули Сашенькины руки:
– Вот, Маринушка… Но я тут некрасивая…
Некрасивая… Прелесть голубоглазая, дивное дитя. Если 6 все так были некрасивы, тогда б исчезло и само понятие красоты…
Ангелоподобное лицо в ореоле золотистых кудряшек, по-детски выпуклый лоб, по-юношески удивленные глаза, по-взрослому чувственные губы.
Марина встретила ее после многомесячной нечленораздельной тягомотины с Райкой-Наташкой, оскомина от которой надолго выбила из розовой колеи в серую яму депрессии.
Как осветили тот монохромный зимний вечер золотые Сашенькины кудряшки! Она вошла в прокуренную, полную пьяно бормочащих людей комнату и сигарета выпала из оцепеневших Марининых пальцев, сердце дернулось: ЛЮБОВЬ!
Двадцать девятая любовь…
Сашенька не была новичком в лесбийской страсти, они поняли друг друга сразу и сразу же после вечера поехали к Марине домой.
Казалось все будет как обычно, – выпитая под тихую музыку бутылка вина, выкуренная на двоих сигарета, поцелуи – и ночь, полная шепота, стонов и вскриков.
Но – нет. Сашенька позволила только два поцелуя, легла на кушетке. В предрассветную темень осторожно оделась и ушла.
Три дня она не звонила, заставив Марину напиться до бесчувствия и плакать, распластавшись на грязном кухонном полу.
На четвертый – короткий звонок подбросил Марину с неубранной тахты. Запахивая халат и покачиваясь, она добралась до двери, отворила и ослепла от радостно хохочущего кудрявого золота:
– Вот и я!
Двадцать девятая любовь…
Марина вздохнула, достала из левого ящика тюбик с резиновым клеем, выдавила коричневатую соплю на тыльную сторону фотографии, бережно размазала и приклеила к листу.
В дверь позвонили.
– Это твой оригинал, – шепнула она фотографии, спрятала тетрадь в стол, – Иду, Сашенька!