Тридцатая любовь Марины
Шрифт:
Однажды Марина попала к молоденькой, чрезвычайно привлекательной девушке, которая неумело нажимая клавиши, спрашивала очаровательными губками:
– А еще что?
– Все. Уже все, – тихо проговорила Марина, улыбаясь и разглядывая ее. Тогда мучительно хотелось, чтобы эта прелесть, застукав Марину, расстегнула бы ее всю и обыскала своими коротенькими пальчиками с обломанными ногтями, краснея и отводя глазки.
А еще лучше, если б Марина работала кассиршей, и эта милая клептоманочка попалась ей с куском
– Пройдемте со мной, – спокойно сказала бы Марина, положив руку на ее оцепеневшее от ужаса плечо.
И они прошли бы сквозь вонь и толчею универсама в пустынный сумрачный кабинет директора.
Марина поворачивает ключ, запираясь от вонючего шума, задергивает занавески, включает настольную лампу.
– Извините, но я должна осмотреть вас.
Девушка плачет, плачет безнадежно и искренно, не сознавая все возрастающей прелести своего мокрого личика:
– Я пппрошу… ппро… шу вас… в институт.. не соо… бщайте…
– Все будет зависеть от вас, – мягко отвечает Марина, расстегивает ее кофточку, щелкает застежкой лифчика, спускает джинсы и трусы.
Минуту она смотрит на свою пленницу – голенькую, прелестную, беспомощно всхлипывающую, потом говорит все тем же мягким голосом:
– Извините, но я должна осмотреть ваши половые органы. Знаете, некоторые прячут даже там…
Девушка разводит дрожащие колени, рука Марины касается пушистого холмика, долго ощупывает, затем раздвигает прелестные губки и…
Визг шин по мокрому асфальту.
Марина инстинктивно откачнулась назад, очнувшись в реальном мире московских сумерек: зеленая «волга», обдав водяной пылью, пронеслась мимо, шофер успел злобно потюкать себя пальцем по лбу.
«Так можно и к Господу пораньше», – усмехнулась она, перекладывая пакет с продуктами в левую руку. – «А что. Отлететь во время таких мечтаний… Забавно…»
Площадь кончилась, дорогу перегородила свежевыкопанная канава, по краям которой топорщились куски разбитого асфальта.
Марина легко прошла по переброшенной доске, успев разглядеть на мокром дне канавы пустую бутылку.
Впереди громоздились, светясь окнами, блочные девятиэтажки.
Уже семь лет она жила в этом районе, считавшемся новым, несмотря на то что выглядел он старым и запущенным.
– Девушк, а скок щас время? – окликнуло ее с лавочки продолговатое пятно в шляпе.
«Мудак», – грустно подумала она, свернула за угол и оказалась в своем дворе.
Дворничиха не торопясь скалывала лед с тротуара, ее семилетний сынишка пускал что-то белое в темной ленте журчащего во льду ручейка.
В скверике куча доминошников хлестко стучала костяшками.
Марина срезала себе дорогу, прохрустев по осевшему грязному снегу, перешагнула лужу с разбухшим окурком и оттянула дверь подъезда.
Лампочка третий день не горела, зато кнопка лифта светилась зловещим рубиновым накалом.
Вскоре лифт подъехал, с противным скрежетом разошлись дверцы и, попыхивая сплющенным «Беломором», выкатился коротконогий толстяк с белым пуделем на сворке.
«Свинья», – подумала Марина, войдя в прокуренный ящик лифта.
Палец нажал кнопку, лифт тронулся.
На правой дверце рядом со знакомыми примелькавшимися ЖОПА, СПАРТАК и НАДЯ появилась лаконичная аксиома: ХУЙ + ПИЗДА = ЕБЛЯ.
– Бэзусловно… – устало согласилась Марина, вспомнив любимое словечко Валентина. – «А онанизм-то мальчиков не спасает. Рвется либидо на волю, сублимируется. Твоя правда, Зигмунд…»
Расстегнув сумочку, она достала ключи, скрепленные английской булавкой.
Лифт остановился.
Ключ умело овладел легким на передок замком, сапожок пнул дверь, палец щелкнул выключателем.
Не раздеваясь, Марина прошла на кухню, сунула продукты в холодильник, поставила греться новенький никелированный чайник (подарок Сашеньки) и прикурила от догорающей спички.
Кухня была небольшой, но по-женски уютной: льняные занавески, голубенький плафон в виде груши, коллекция гжели на аккуратных полочках, три расписные тарелки над грубым деревянным столом с такими же грубыми табуретками.
Марина вернулась в коридор, чертыхнулась, зацепив циновку, разделась, сунула уставшие ноги в мягкие тапочки, потягивая сигарету, заглянула ненадолго в туалет, вернув голос старому разговорчивому бачку, и с разбега бросилась на широкую тахту.
Голова утонула в родной бабушкиной подушке.
Расстегнув брюки, суча ногами, вылезла из них. С наслаждением затягиваясь, она рассеянным взглядом скользила по своей двадцатиметровой комнате: бабушкина люстра, бабушкино пианино, полки с книгами, ящик с пластинками, проигрыватель, телевизор, зеленый торшер, полуметровая гипсовая копия «Амура и Психеи», вариант рабиновского «Паспорта» над небольшой кушеткой, натюрморт Краснопевцева, офорт Кандаурова и… да, все то же до боли знакомое клиновидное лицо со шкиперской бородкой, чуть заметным вертикальным шрамом на высоком морщинистом лбу и необыкновенными глазами.
Сквозь расплывающийся сигаретный дым Марина тысячный раз встретилась с ними и вздохнула.
ОН всегда смотрел так, словно ждал ответа на вопрос своих пронзительных глаз: что ты сделала, чтобы называться ЧЕЛОВЕКОМ?
«Я стараюсь быть им», – ответила она своими по-оленьи большими и раскосыми очами.
И как всегда после первого немого разговора, лицо ЕГО стало добреть, поджатые губы потеряли свою суровость, морщинки возле глаз собрались мягко и спокойно, разваливающиеся пряди упали на лоб с хорошо знакомой человеческой беспомощностью. Треугольное лицо засветилось привычной домашней добротой.