Тридевять земель
Шрифт:
Вячеслав ответил отказом, Игорь Станиславович не настаивал, однако просил подумать; они закончили ланч в непринуждённой беседе на посторонние темы; Игорь Михайлович попенял правительству, что хорошее образование получить становится всё труднее, расплачиваясь, похвалил входящий в моду каркаде, пожаловался мимоходом на засилье мигрантов и со смехом рассказал, что на пятьдесят четвёртом километре Киевского шоссе видел побелённые стволы сосен и берёз – вот так нелепица! – что заставило даже озадаченного Вячеслава вымучить сочувствующую улыбку.
В общем, Гермес зелёного Олимпа не оставил никаких неприятных впечатлений. Первое время Вячеслава никто не тревожил, так что за несколько месяцев он даже успел забыть об этой странной встрече. Но ближе к Новому году, когда надо было продлить в ФСБ
Подробности этой эпопеи то удалялись из сознания Вячеслава, то по каким-то неведомым свойствам разума и чувства объявлялись перед ним вновь во всей полноте событий, произнесённых слов и даже запахов. Так случилось и в это утро: почему-то опять пришел на ум этот злой его ангел, Игорь Станиславович, и Вячеслав удивлялся, что уже, наверное, не смог бы узнать его в лицо, но в ушах всё ещё звучал его скрипучий голос.
С обеда отец смотрел телевизор, где показывали миллиардера Прохорова, заявившего о своем намерении избираться в президенты, потом прошёл сюжет о поправках, которые Дума намеревалась внести в Земельный кодекс. Согласно им земли сельскохозяйственного назначения, не использующиеся по прямому назначению, предполагалось отчуждать в пользу местных органов власти.
– Теперь они Прохорова этого будут таскать туда-сюда, – сказал отец, тяжело поднимаясь с кресла.
– Зачем? – рассеянно спросил Вячеслав.
– Затем. Призрак национализации бродит по России. Кстати, – напомнил отец, – земля твоя как? Смотри, последнее потеряешь.
Наступили первые дни учебного года, но в университете, за редкими исключениями, которые нещадно высмеивались, об учёбе никто не помышлял. Сначала умы студенчества занимали подробности сентябрьского Московского съезда земских и городских деятелей, который выступил с настоящим манифестом конституционной партии, хотя вопрос о конституции и не был поставлен явно, потом разразилась почти такая же полная забастовка в учебном ведомстве, ещё и пострашнее той, какая потрясла его в феврале прошедшего года, когда профессора стали на сторону бастующих студентов, не взирая на то, что большинство изъявляло желание учиться, и когда сняли портрет государя и прямо-таки разорвали его в клочья.
Сходка состоялась с разрешения начальства, явилось много посторонних, много женщин, в актовом зале обменивались мнениями и пощёчинами, большинство постановило бастовать, причем желающим продолжать ученье препятствовали их же товарищи.
Студенты прямо разбились на социал-демократов и конституционалистов и предпочитали проводить время в митингах, на которых принимались уже самые несуразные резолюции даже с точки зрения большинства. Ясно было одно – Дума совещательная никого больше не удовлетворяла. Сергей Леонидович высказывал мысль, что автономия дана нарочно, чтобы все убедились, какая из всего этого выйдет безалаберщина.
– Глазов капитулировал перед бунтующими профессорами, – поражался его приятель Траугот. – Кто бы мог подумать. Профессорам дана полная автономия. Они могут преподавать все, что угодно! И притом беспрепятственно. Посмотрим, что выйдет. Ссылаются на то, что за границей университеты тоже управляются профессорами. Положим! Но где же за границей есть бастующие профессора и получающие при этом казённое жалование?
Старый университетский швейцар Пётр Гордеевич добыл где-то портрет императора и ночью попытался
Сергей Леонидович страстно хотел учиться, но политика, как разыгравшееся море, не оставляла такой возможности. Ему было жаль и императора, которого уже открыто называли "царёнком", и профессора Арсеньева, которому студенты устроили обструкцию, жаль было тех двух пожилых военных, которые как-то остановились поговорить в сквере против гимназии Рогова, и которых великовозрастные гимназисты, по обычаю тех дней, осыпали нецензурной бранью из распахнутых окон, освистывали, пели нарочно революционные песни. Всё это представлялось Сергею Леонидовичу как-то не по-человечески. Сергей Леонидович остро почувствовал, что общество резко разделилось на партии самого крайнего направления. Не было не только центра, но даже умеренных правых или левых. Сказать одним, что вы искренне радуетесь учреждению Государственной думы и находите желательным расширение её законодательных прав, – значило заслужить аттестацию потрясателя основ, революционера, даже анархиста. Заикнуться другим о пользе Государственного Совета, реформированного по образцу существующих в других странах верхних палат, и от вас с негодованием отворачивались, клеймили кличкой черносотенца.
Время было такое, которое как будто требовало решительного выбора. Но, положа руку на сердце, Сергей Леонидович и сам бы затруднился отнести себя к какой-либо партии. Ни славянофилом не считал себя он, ни западником, ни эсером, ни социал-демократом, и даже не кадетом. Более того, он и в толк не мог взять, как можно всерьёз, без обиняков принадлежать к какой бы то ни было партии. Партия могла быть, казалось ему, одна – человеческая. И действительно, чувствовалось всеми в его существе нечто такое, что ограждало его от презрения товарищей. Хотя он имел праздничный сюртук с подкладкой из белой шерсти, хотя не присоединился формально ни к одному из кружков, "косоворотки" не затруднялись протянуть ему руку, и несмотря на то, что он искренне желал учиться, ничуть не скрывал этого и с первых же шагов делал в своих предметах ощутительные успехи, никто никогда не посмел припечатать его клеймом "академиста". Для всех он сразу сделался просто Серёжей Казнаковым да так им и остался. Многих товарищей выручал его кошелёк, который, хотя и не был похож на знаменитую калиту одного мелкого московского князя, был с одинаковой щедростью открыт для всех.
– Чувство правды в тебе велико, потому-то ты и не можешь примкнуть ни к какой партии, – сказал ему как-то Траугот. – Несомненно одно – наш дряхлый Polizei Staat, наш бюрократический строй доживает свои последние месяцы. У него два наследника – конституционализм и славянофильский уклад. Посмотрим, чья возьмёт.
Менее чем за полгода на курсе сложилась небольшая компания, члены которой не имели каких-то опредёленных идеалов, кроме тех, которые свойственны всем немного неглупым и не чёрствым сердцем людям. Душой этой компании был Николай Траугот, сын богатого саратовского землевладельца. Сергей Леонидович хаживал к Трауготу не ради участия в спорах, а просто ради товарищества, попить пива и развеять одиночество. В спорах участие брал редко, больше слушал, что говорят другие. Траугот обладал качеством, удивительно редко встречающимся среди людей: оценивать то или иное предприятие не по идее, за ним стоящей, а с точки зрения практического смысла, и это сближало с ним Сергея Леонидовича. Его не интересовало, соответствует ли самодержавие той или иной идеологии, или, наоборот, с ними непримиримо. По его мнению, все виды государственного устройства имели лишь относительную ценность.
Покупали в складчину фунт чаю, несколько фунтов колбасы – молодость ведь неприхотлива – и обсуждали творящиеся вокруг невероятные события. Над столом полыхала молочным светом лампа-молния, и здесь уже поднимались премудрости самые что ни на есть вселенские. По слухам, передаваемым "Нашей Жизнью", на одном частном совещании несколько членов Комитета министров довольно решительно поставили вопрос о крестьянской реформе в смысле необходимости полного уравнения крестьян в правах с прочими гражданами.