Тринадцать сеансов эфиризации. Фантастические рассказы
Шрифт:
На воспитание характера и наклонностей также повлияли эти всемогущие деньги. Деньги делали его бесконечно добрым и возвышенно благородным; с ними он был, в глазах людей, умен, развит, образован и даже талантлив; за них — любим и уважаем. Одним словом, ценой своих денег Лагунин был счастлив, и это счастье вошло у него в привычку.
Между тем, наследство уменьшалось.
Наступало время свести итоги, оглядеться и глубоко призадуматься, но Лагунин ничего не видел, кроме своих совершенств.
Бедность наступила как-то
После трех лет безумной траты денег, у него не осталось ни гроша, но Лагунин не придавал этому обстоятельству особой важности.
— Разве нельзя трудиться? разве нельзя сделать многое с моим умом, с моей волей?..
Но, когда он не мог накормить своих кровных, закадычных друзей ужином, то ему блистательно доказали, что он, если и не глуп совершенно, то, по крайней мере, далеко не умен.
Когда, позже, он страстно, мучительно возненавидел все и всех, он увидел сам, что доброта не была в числе его добродетелей.
Одно за другим исчезали все высокие свойства и таланты Лагунина, и он сам в них разочаровался.
Привыкнув видеть в себе гения, он должен был спуститься на уровень ничтожества, чуть не идиота, всеми презираемого.
Нищета, между тем, давила его с каждым днем все сильнее. Оставалось одно самоубийство, но и для этого у Лагунина не хватило воли.
Мое знакомство с Лагуниным относится именно к этому тяжелому для него времени.
Мы тогда жили вместе, и, в описанный мною вечер, он откровенно разъяснил свое положение.
Было о чем подумать. Приходилось восстановить человеческое достоинство, возвратить счастье… Чем? Опять деньгами? Откуда их взять, да и стоит ли? Кроме того, Лагунин не был способен ни на труд, ни на преступление. Он не умел жить и не мог умереть; он даже не имел возможности искать забвения в пьянстве, так как совершенно не выносил спиртного запаха.
Я стал за ним наблюдать; но около этого времени у меня случилось дело, заставлявшее меня по целым дням и далее неделям не бывать дома.
Однажды, возвратясь, после продолжительной отлучки, домой, поздним вечером, я был удивлен странной картиной, которую представляла собой комната, обитаемая Лагуниным и мною.
Еще в то время, когда я поднимался по лестнице, меня поразил какой-то острый, своеобразный запах, несколько напоминающий собой гофманские капли{8}.
Когда я вошел к комнату, этот запах ошеломил меня.
В комнате было три человека: Лагунин, Лесков и еще кто-то, мне незнакомый. Лагунин сидел на диване, без сюртука, с расстегнутым воротом. Лицо его представляло все признаки опьянения; но взгляд, устремленный куда-то далеко, был, однако же, совершенно сознателен. Губы улыбались.
Я никогда не забуду этой улыбки.
В этой улыбке было все: целый рай сладострастия и святой вдохновенный восторг борца, умирающего за идею… Это была улыбка идиота, почувствовавшего в себе всеобъемлющий гений; улыбка фанатика, раздавливаемого колесницей Брамы.
Я рискую остаться непонятым: — она выражала собой блаженство безумия.
В углу комнаты, за чайным столом, сидел Лесков. Пред ним стоял чайник, в отверстие которого был вставлен стакан с какой-то бесцветной жидкостью. Лесков сидел, нагнувшись над стаканом, и жадно, усиленными движениями груди, вдыхал в себя с наслаждением пар, издававший замеченный мною прежде запах.
— Что это такое? — спросил я нерешительно, стоя на пороге комнаты.
Лагунин повернулся ко мне.
— Что?! — спросил он тихо, и звук его голоса, глубокий, взволнованный, дрожащий, как бы от избытка ощущений, прошел по мне электрической искрой.
— Что! — повторил он двумя тонами ниже, и мне послышался добрый, насмешливый укор. Интонация звучала сожалением обо мне, непосвященном в тайны его восторга.
Я никогда не предполагал в человеческом голосе таких выразительных звуков.
Лагунин отвернулся и сосредоточился в самом себе.
Я разделся и подошел к Лескову.
— Что ты делаешь? — спросил я его.
— Разве ты не видишь! — вдруг сказал он мне растроганным шепотом, и меня снова поразило выражение блаженства на его лице.
Я начинал догадываться.
Третье лицо, находившееся в комнате, было мне незнакомо, но оно останавливало на себе внимание.
Это был молодой еще человек, лет 28. Лицо его поражало бледностью и худобой; волосы были редки и отошли далеко назад, освободив большой и широкий лоб; глаза смотрели зорко и сознательно; на губах играла презрительная усмешка, но вокруг рта лежали складки, в которых можно было прочесть печальную историю незадач и оскорбленного самолюбия.
Николай Демьянович Паклин был человеком одного типа с Лагуниным и мною.
— Что это такое? — спросил я, обращаясь теперь к Паклину.
— Это? Вы не знаете? Это — эфиризация…
— Эфиризация?!
— Да… Люди, не испытывавшие действия эфира, называют зфиризацию утонченным пьянством, но это неправда. Эфир не опьяняет, он не затемняет рассудка, он только отрешает дух от тела, уносит человека с земли. Эфир — это родной брат опиума и гашиша…
— Но ведь употребление его, должно быть, очень вредно?..
— Д-да… пожалуй… Впрочем, вредно все, употребляемое в излишке…
— Скажите мне, — начал я, теряясь от этого открытия: — это — эфир?., их много… как он называется? как его употребляют? какое он производит действие?
— Я не имею права сказать вам название этого эфира… Я очень жалею, что узнал это название сам. Его вдыхают… Последствия эфиризации проходят через 5-10 минут. Что касается до действия, то посмотрите…
Я взглянул на Лескова.
Он оторвался от стакана и сидел, откинувшись на спинку кресла.