Троцкий. «Демон революции»
Шрифт:
Витте, которого именно стачка сделала премьером, в своих «Воспоминаниях» позже писал: «17 октября заставило многих опомниться, образовало партии, заговорил патриотизм, чувство собственности, и русская телега начала волочить оглобли направо…» Но реформаторски думали далеко немногие. Верх одержало желание заглушить смуту силой. Тем более что министр внутренних дел генерал Трепов повелел «устранить непорядки», а при этом «Патронов не жалеть!». Ленин в Женеве, Совет в Петербурге почувствовали, что пошатнувшееся здание самодержавия устоит; удалось поднять против царизма только город, только рабочих. Правительство по-прежнему имело возможность опереться на огромные, темные массы крестьян, особенно на одетых в солдатские шинели. Русские якобинцы понимали, что не только программу-максимум, заключавшуюся в установлении диктатуры пролетариата и подавлении
– Граждане! Теперь, когда мы поставили ногу на глотку правящей клике, она обещает нам свободу. Не торопитесь праздновать победу, она еще неполная. Разве вексель стоит столько же, сколько чистое золото? Разве обещание свободы равноценно свободе? Что изменилось со вчерашнего дня? Распахнулись ли двери наших тюрем? Вернулись ли наши братья из дикой Сибири?
Огромная толпа поддерживала слова Троцкого, громко скандируя: «Свободу народу! Амнистию заключенным! Под суд Трепова!»
Троцкий властвовал над толпой, бросая в порох страстей слова-искры, нагнетая возбуждение массы до высокой точки кипения. В заключение своей блестящей речи он выкрикнул еще несколько фраз:
– Граждане! Наша сила в нас. Мы должны защищать свободу с мечом в руках. Царский Манифест всего лишь клочок бумаги… Его нам сегодня дали, а завтра порвут в клочки, как это сделаю я сейчас!
Троцкий помахал направо и налево текстом Манифеста и затем демонстративно порвал его. Клочки бумаги, подхваченные дуновением ветра, понесло в сторону…{75} Масса людей горячо аплодировала новому, пока неизвестному трибуну революции.
Деревня не поддержала рабочих. Да и не было сил ее поднять. Армия осталась верной правительству. У бастующих не было оружия. Либеральная интеллигенция оказалась смертельно напуганной революционным размахом выступления рабочих. Российские социал-демократы хотели невозможного. Троцкий безапелляционно и жестко, но далеко не справедливо «проехался» по интеллектуальному слою российского общества, и в частности по профессуре:
«Мы знаем, что профессора – это самая косная, безличная, на все готовая корпорация русской интеллигенции. Не было той холопской миссии, от которой отказалась бы профессура. За чин и плату они играли роль пуделей казенной науки. Не было той полицейской репрессии, аппаратом которой не были бы профессора»{76}.
Со своей обычной бескомпромиссностью, что в политике нередко ведет к ошибкам, а в революционной атмосфере народного возбуждения, наоборот, производит большое впечатление, Троцкий бичевал обывателей, либералов, казенную профессуру, попутчиков революции. Чего стоят одни лишь названия его тогдашних статей: «Профессора в роли политических дворников», «Профессорская газета клевещет», «Кадетские профессора в роли крестьянских трибунов»{77}. Революционная волна, вздымая на свой гребень подлинных вождей, срывает с места и обывателя, который, однако, способен лишь на то, чтобы гасить эту волну. «Революция, – писал Троцкий, – оставила его (филистера) без газеты, потушила в его квартире электрическую лампочку и на темной стене начертала огненные письмена каких-то новых смутных, но великих целей. Он хотел верить – и не смел. Хотел подняться ввысь – и не мог…»{78}
Война Троцкого с либерализмом была выражением его радикализма, часто явно перехлестывавшего через край. Иногда он доходил до утверждений, что либерализм фактически заслуживает такой же ненависти, как и царизм. Эта черта – недоверие, или даже враждебность к интеллигенции, присущая в дальнейшем многим большевикам, – также один из дальних истоков их трагических заблуждений. В черновом варианте предисловия к книге о первой русской революции (на немецком языке) Троцкий писал: «Автор ни на одну минуту не пытается скрыть от читателя свою ненависть к царской реакции, этому подлому сочетанию азиатского кнута и европейской биржи, или свое презрение к русскому либерализму, самому ничтожному и самому бесхарактерному в мировой галерее политических партий»{79}. Либеральная профессура казалась Троцкому не менее опасной, чем жандармерия… Таково было русское якобинство.
По предложению Троцкого, видевшего, что революционное движение идет на спад, Совет принял решение о прекращении октябрьской стачки. Началась подготовка боевых дружин, в задачу которых входили предотвращение погромов, защита демонстраций, рабочих газет, Совета рабочих депутатов. Троцкий быстро стал играть ведущую роль в Совете, и между ним и Хрусталевым-Носарем возникло внешне невидимое, но сильное соперничество. Председатель Совета, адвокат по профессии, не занимал ясно выраженной политической позиции по многим вопросам. Троцкий позже в газете «Луч» поместил две убийственные заметки о Георгии Носаре, упомянув даже о сообщении буржуазной газеты, что в Париже он арестован за воровство…
«Хрусталев, – писал Троцкий, – светил двойным светом: партии и массы. Но и тот и другой свет был отраженным, т.е. чужим. Собственный рост Хрусталева совершенно не соответствовал ни той внешней роли, которую ему пришлось сыграть, ни – еще менее – той легендарной популярности, какую ему доставила буржуазная пресса…
Личная судьба Георгия Носаря глубоко трагична. История раздавила этого нравственно нестойкого человека, взвалив на него тяготу невмоготу. Обывательская фантазия создала, при содействии прессы, романтическую фигуру Хрусталева. Георгий Носарь разбил эту фигуру вдребезги и… разбился сам»{80}. Да, как явствует из архивов, Хрусталев-Носарь был в известном смысле «сомнительным» революционером, о чем говорит его поведение на суде, в ссылке, эмиграции, после Октябрьской революции. Жизнь безжалостно сбросила его с гребня революционной волны, но Троцкий, проявляя свою беспощадность к соперникам, не отказал себе в удовольствии нанести неудачнику еще несколько печатных ударов.
В революции Троцкий успевал всюду. Ему удалось изменить направленность меньшевистской газеты «Начало», и она стала отражать интересы рабочих и поддерживать действия Совета. Даже Г. Зиновьев, не питавший, по сути, никогда настоящих симпатий к Троцкому, отметит позже: «Когда «Начало»… попало под их руководство (имеются в виду Троцкий и Парвус. – Д.В. ), они придали ему в значительной мере большевистский характер»{81}.
Заявления Троцкого в печати дышали уверенностью, твердостью, решительностью: «…Совет депутатов заявляет: петербургский пролетариат даст царскому правительству последнее сражение не в тот день, который изберет Трепов, а тогда, когда это будет выгодно организованному и вооруженному пролетариату»{82}. Троцкий вел себя так, как будто за его плечами был опыт не одной революции… И это очень импонировало рабочим. Популярность молодого революционера стремительно росла.
Пожалуй, здесь уместно сказать, что более чем через три десятилетия после первой русской революции, когда Троцкий находился в изгнании и за ним охотились люди Берии, по указанию Сталина предпринимались попытки опорочить и раннюю революционную деятельность Льва Давидовича. Для этого извлекли из забвения имя Хрусталева-Носаря. Об этом свидетельствует такой документ, обнаруженный мной в архивах. В донесении, адресованном Сталину и Ворошилову и подписанном 28 октября 1938 года Ежовым и Берией (видимо, один из последних, подписанных Ежовым), говорится:
«В НКВД СССР. Бывш. председатель Совета рабочих депутатов в Петербурге в 1905 г. Хрусталев-Носарь издал книгу под наименованием «Из недавнего прошлого», в предисловии которой «Троцкий-Бронштейн назывался агентом царской охранки с 1902 года». Одновременно нам стало известно, что в 1919 году Хрусталев-Носарь был расстрелян в Переславле по прямому приказанию Троцкого, преследовавшего тем самым цель избавиться от свидетеля его сотрудничества с охранкой.
В результате проведенных мероприятий по розыску документов, подтверждающих провокаторскую деятельность Троцкого, в городе Горьком был обнаружен протокол заседания президиума Нижегородского исполкома от 30 марта 1917 года, в котором записано…»