Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940
Шрифт:
Вот с таким забавным презрением Троцкий чаще всего высмеивал своих соперников. Его смех не добродушен, кроме редких случаев, или при воспоминаниях детства и юности, когда он все еще мог объективно смеяться. Потом он слишком глубоко ушел в слишком яростную борьбу; и он высмеивал людей и институты, чтобы настроить народ против них. «Что же! — восклицает он в результате. — Мы собираемся позволить этим надутым и флегматичным лягушкам жить так и дальше и управлять за нас нашими делами?» Его сатира должна была помочь угнетенным и униженным. Как Лессинг (в знаменитом портрете Гейне), он не только отрезал голову своему врагу, но «и был достаточно злобен для того, чтобы поднять ее с земли и показать публике, что она совершенно пуста изнутри». Никогда он не сносил столь много голов и показывал их пустоту, как в то время, когда повторно посещал вместе с Клио великое поле битвы Октября.
Глава 4
«ВРАГ НАРОДА»
«По той же причине, по которой мне было суждено принять участие в великих событиях, прошлое ныне лишает меня возможности действия, — так писал Троцкий в своем дневнике. — Я доведен до того, что интерпретирую события и пытаюсь предсказать их будущий курс». Кажется, это единственное подобное наблюдение, сделанное им в отношении себя; и оно говорит больше, чем он, возможно, хотел сказать. Судя по контексту, он имел в виду, что остракизм сделал для него невозможным участие в какой-либо широкомасштабной политической деятельности. Поистине прошлое «лишило его возможности действия» в том или ином смысле. Его идеи и
И все же его прошлое, «лишившее его возможности действия», не позволяло оставаться пассивным: человек Октября, основатель Красной армии и давний вдохновитель Коммунистического интернационала, не был в состоянии смириться с ролью постороннего человека. Не то чтобы такая роль была несовместима с его марксистским мировоззрением. Сами Маркс и Энгельс на долгие периоды были изолированы от «практической» политики и заняты фундаментальным теоретическим трудом и довольствовались «интерпретацией» событий — они, в некотором смысле, были посторонними. Не они, а Лассаль возглавил первое массовое социалистическое движение в Германии; не они, а Прудон и Бланки инспирировали французский социализм; а их влияние на британское рабочее движение было весьма далеким и поверхностным. Они не воспринимали свой собственный философский постулат о «единстве теории и практики» так узко, чтобы чувствовать свою обязанность участвовать в номинальнойполитической деятельности во всех случаях. [78]
78
В феврале 1851 г. после того, как стало очевидно поражение революции в Европе, Энгельс писал Марксу: «Теперь наконец-то мы вновь имеем… возможность показать, что нуждаемся не в популярности, не в „поддержке“ со стороны какой-либо партии в любой стране и что наша позиция вообще независима от таких мелочей… Действительно, нам даже не следует выражать недовольство, когда эти petits grands hommes [мелкие лидеры (фр.). — лидеры различных социалистических партий и групп] боятся нас; столь много лет мы вели себя так, словно шантрапа, оборванцы и всякая шваль были нашей партией, тогда как фактически у нас не было партии вообще, а люди, кого мы считали принадлежащими нашей партии, по крайней мере формально, sous reserve de les appeler des b^etes incorrigibles entre nous [не исключая возможности назвать их, между нами, неисправимыми скотами (фр.)] не улавливали даже основ наших проблем». «С нынешнего момента мы отвечаем лишь за самих себя; а когда придет время и эти господа нам понадобятся, мы сможем диктовать им свои условия. До того времени мы будем, по крайней мере, жить в условиях мира. Конечно, при этом наступит некоторое одиночество… [И все-таки] как могут люди вроде нас, которые остерегаются любого официального поста, как чумы, подходить „партии“… то есть шайке ослов, которые используют нас, потому что считают, что мы — такие же, как и они… При следующей возможности мы можем и должны избрать такую линию поведения: мы не занимаем никаких официальных постов в государстве и, как можно дольше, никаких официальных постов в партии, никаких мест в комитетах и т. д., никакой ответственности за ослов, [но вместо этого проводим] беспощадную критику всех и пользуемся общительностью и жизнерадостностью, которой нас не смогут лишить интриги всех болванов… Главное на данный момент то, что у нас должна быть возможность публиковать все, что мы пишем… либо в ежеквартальных изданиях, либо в объемистых томах… Что останется от всей этой болтовни, которой может заниматься за ваш счет эта толпа эмигрантов, как только вы выступите в ответ со своими экономическими трактатами?»
Когда у них не осталось шансов построить свою партию, они удалились в царство идей. Работа, которую они там вели, исторически, но не в данный момент, имела исключительную практическую важность, ибо, погруженная в богатый опыт классовой борьбы, она подсказывала будущие действия. Что же до Троцкого, ни его характер, ни условия не позволяли ему отойти от официальной политической деятельности. Он не отказывался и не мог отказаться от повседневной борьбы. Десятилетия после 1848 года, когда Маркс писал свой «Капитал», были лишены заметных политический событий, но время изгнания Троцкого стало эпохой всемирных социальных сражений и катастроф, в стороне от которых человек его биографии оставаться не мог. Да и не был он ни на момент волен отказаться от своей бесконечной и жестокой дуэли со Сталиным. Его прошлое так же безжалостно подстегивало его к действию, как и отрезало от перспективы действий.
Все его поведение в изгнании отмечено этим конфликтом между необходимостью и невозможностью действия. Он чувствовал этот конфликт, но никогда ясно не осознавал его. Даже когда он мельком видел эту невозможность, он воспринимал ее как нечто внешнее, временное и возникающее лишь в результате преследований и физической изоляции. Это незнание более глубоких причин своих затруднений придавало ему сил в борьбе с препятствиями, может быть, более страшными, чем те, с которыми когда-либо сталкивалась какая-нибудь историческая личность. Необходимость вынуждала его к официальной политической деятельности. И все же он, отпрянув, возвращался вновь и вновь не в силу здравого мышления, которое у него всегда жило надеждой, а в силу своих непроизвольных и инстинктивных рефлексов. Его воля боролась с этими настроениями и никогда не сдавалась. Но это — ожесточенное, отчаянное и изнурительное столкновение.
За годы на Принкипо полная физическая изоляция сделала эту дилемму менее тягостной. Он мучился и страстно желал оказаться поближе к сцене политических действий, убежденный, что это позволило бы ему эффективно в них вмешиваться. А пока у него не было выбора, кроме как погрузиться в литературную историческую работу. Он удалился, хотя и не полностью, в царство теоретических замыслов, в котором сейчас покоились его неисчерпаемые силы. Вот почему четыре года на Принкипо стали самым творческим периодом в его изгнании. Его выход с Принкипо должен был усилить и обострить его дилемму. Не
Таким образом, все его существование разрывалось между необходимостью и невозможностью действия. Только сейчас, в момент отъезда с Принкипо, у него возникло предчувствие серьезности этого конфликта. Он уезжал в приподнятом настроении, полный надежд и великих ожиданий, но, тем не менее, с леденящим душу страхом в самых потаенных уголках души.
17 июля 1933 года он отплыл с Принкипо на борту тихоходного итальянского корабля «Bulgaria» вместе с Натальей, Максом Шахтманом и тремя секретарями (ван Хейденоортом, Клементом и Сарой Вебер). Путешествие до Марселя заняло целую неделю. Вновь предпринятые меры предосторожности не дали результата. Как и в поездке в Данию, он путешествовал под фамилией жены и старался изо всех сил не вызывать подозрений; но, когда судно зашло в порт Пирей, его уже ждала толпа энергичных репортеров. Он заявил им, что его поездка — сугубо частного характера, что они с женой посвятят несколько предстоящих месяцев лечению, и отказался от каких-либо политических заявлений. «Наша поездка не имеет права привлекать публичное внимание, особенно сейчас, когда мир занят бесконечно более важными вопросами». Но пресса по-прежнему следила за ним с подозрением и высказывала различные предположения по поводу его целей. Ходили слухи, что он по инициативе Сталина собирается во Францию, чтобы встретить Литвинова, советского народного комиссара по иностранным делам, чтобы обсудить условия своего возвращения в Россию. Этот слух был таким распространенным и упорным, что серьезная немецкая газета «Vossische Zeitung» задала Троцкому вопрос, правда ли это, а советское телеграфное агентство ТАСС опубликовало специальное опровержение. [79]
79
Троцкий подозревал, что «Vossische Zeitung» (к тому времени уже ставшая нацистской) занялась этим вопросом по приказу Гитлера и что Сталин поспешил заверить Гитлера, что и не думает о каком-либо примирении с человеком, который предлагал советскому правительству в ответ на захват Гитлером власти объявить мобилизацию Красной армии.
В пути большую часть времени он проводил в своей каюте, работая над размышлениями о 4-м Интернационале. Он писал статью «Нельзя оставаться в одном Интернационале со Сталиным… и К°». (Он также подготовил краткую и доброжелательную рецензию на только что изданный роман «Fontamara» одного из своих молодых итальянских сторонников — Игнацио Силоне.) После нескольких дней напряженного труда он заболел, когда корабль приближался к берегам Франции: его уложил в постель острый приступ люмбаго. «Было очень жарко, — вспоминала Наталья, — его мучили боли… он не мог встать с постели. Мы позвали судового врача. Пароход подходил к месту своего назначения. Мы боялись высадки». Боль его, даже затруднявшая дыхание, несколько ослабела, когда еще на приличном расстоянии от Марселя корабль был вдруг остановлен и французская полиция приказала ему и Наталье пересесть на небольшой буксир, в то время как секретарям было разрешено продолжать свой путь до Марселя. Ему не хотелось расставаться с секретарями, и он собрался было заявить протест, как вдруг заметил Лёву и Раймонда Молинье, ожидавших их на борту этого буксира. Он медленно спустился, с трудом переводя дух от боли. Это Лёва так устроил, чтобы избавить отца от внимания публики и избежать роя репортеров, которые поджидали Троцкого в гавани и среди которых наверняка были внедрены агенты ГПУ. Троцкий скромно причалил к берегу в Кассисе возле Марселя, где офицер S^uret'e G'enerale [80] вручил ему официальный документ, отменяющий инструкцию, согласно которой он в 1916 году был выслан из Франции «навсегда». «Давно, — заметил Троцкий, — я с таким удовольствием не получал какой-либо официальной бумаги».
80
Служба безопасности (фр.).
Но это удовольствие было тут же несколько испорчено шумным протестом правых газет против разрешения на его въезд в страну. Забавно, что в день его приезда, 24 июля, «Humanit'e» тоже протестовала против отмены распоряжения 1916 года о его высылке — приказа, изданного по подстрекательству графа Извольского, последнего царского посла во Франции, в виде наказания за антивоенную деятельность Троцкого. «Humanit'e» также опубликовала резолюцию французского Политбюро, призывавшую компартию следить за передвижениями Троцкого. Опасения Лёвы и принятые меры предосторожности оказались вполне оправданными. Из Кассиса в сопровождении нескольких молодых французских троцкистов они поехали в направлении Бордо, а потом на север в Сент-Пале, что возле Руана на берегу Атлантики, где Молинье снял виллу. Тем временем секретари высадились на берег в Марселе, выгрузили библиотеку Троцкого, его архивы и багаж, послали все это в Париж и отправились туда сами. Ищейки ГПУ сделали из этого вывод, что Троцкий тоже уехал в Париж, — на этом предположении Вышинский построит во время московских процессов четыре года спустя основную часть своих домыслов о террористической деятельности Троцкого во Франции.
Группа Троцкого медленно двигалась по направлению к Руану, и из-за непрекращающейся боли у Троцкого остановилась в деревенском постоялом дворе в департаменте Жиронда — ночью Лёва и один молодой француз встали на страже у дверей в комнату Троцкого. Только на следующий день они добрались до Сент-Пале. По приезде Троцкий с высокой температурой отправился в постель. Но не прошло и часа, как ему пришлось одеться и в спешке покинуть дом — вспыхнул пожар, комнаты заволокло дымом; веранда, сад и ограда были охвачены пламенем. Было что-то символическое в этом вступительном инциденте; не раз за период пребывания Троцкого во Франции земля горела под его ногами, и он был вынужден все бросать и отправляться в путь. Но несчастное происшествие в Сент-Пале было совершенно случайным; лето выдалось исключительно жарким, и пылало немало лесов и домов. Этот случай мог поставить Троцкого в неудобное положение, если б стала известна его личность, ведь он был обязан сохранять инкогнито. Вокруг виллы собралась толпа, и, чтобы остаться неузнанным, он перебежал через дорогу, спрятался в машине Молинье, стоявшей на обочине, и там дождался, пока жена с сыном и их друзья, воспользовавшись переменой ветра, потушили пожар. К нему подошли люди, но он представился американским туристом, с трудом говорящим по-французски, и с облегчением заметил, что акцент его не выдал. На следующий день местная газета, сообщавшая об этом событии, упомянула «пожилую американскую пару», которая въехала в эту виллу как раз перед тем, как вспыхнул пожар.