Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940
Шрифт:
Билс настойчиво повторил свое утверждение и добавил, что сам Бородин заявил, что Троцкий посылал его в Мексику, а также что уже в 1919 году советская Коммунистическая партия была расколота между государственными деятелями и поджигателями революции. «Могу ли я узнать от вас об источнике этой сенсационной информации? — спросил Троцкий. — Она опубликована?» — «Эта информация не опубликована», — ответил Билс. «Я могу только посоветовать комиссару сказать своему информанту, что он — лжец», — резко ответил Троцкий. «Благодарю вас, господин Троцкий. Господин Бородин — тот лжец». — «Вполне возможно», — был лаконичный ответ Троцкого. Перед концом слушания он заявил протест против «тенденциозно сталинистского тона Билса». Этот инцидент виделся ему все более и более зловещим. Дело Бородина не имело ничего общего с московскими процессами и, казалось, было вытащено на свет только для того, чтобы смутить его и мексиканское правительство. И поэтому перед началом следующего заседания он вновь опроверг утверждение Билса и попросил комиссию пролить свет на его источник. Если Билс имеет информацию, пусть скажет, где и когда он ее получил. Если не напрямую, то каким образом, через кого и когда он получил ее? Расследование по этим вопросам раскрыло бы план, нацеленный на крушение контрпроцесса. «Если г-н Билс сам сознательно не замешан и напрямую не вовлечен в эту новую интригу, а
Результаты этого перекрестного допроса были подытожены самим Троцким в его последнем заявлении 17 апреля. Проявляя признаки напряжения и усталости, он попросил разрешения зачитать свое заявление сидя. Он начал с того, что отметил, что либо, как утверждают в Москве обвинители, и он, и почти все члены ленинского Политбюро были предателями Советского Союза, либо Сталин и его Политбюро — фальсификаторы. Tertium non datur. [107] Говорилось, что углубляться в эту проблему равносильно вмешательству во внутренние дела Советского Союза, Отечество рабочих всего мира. Это было бы «странное Отечество», чьи дела рабочим обсуждать запрещено. Сам он и его семья были лишены советского гражданства; у них не было иного выбора, как отдаться «под защиту международного общественного мнения». Тем, кто, как Чарльз А. Берд, утверждает, что обязательство представления доказательств лежит на Сталине, а не на нем, и что никак невозможно «опровергнуть негатив с помощью позитивных доказательств», он ответил, что юридическая концепция алиби предполагает возможность такого опровержения и что он в состоянии установить свое алиби и продемонстрировать тот «позитивный факт», что Сталин организовал «величайшую судебную инсценировку в истории».
107
Третьего не дано (лат.).
Юридическое расследование этого дела, однако, «касалось формыэтой инсценировки, а не ее сути», которая неотделима от политического фона репрессий, «тоталитарного подавления, которому… подвергаются все обвиняемые, свидетели, судьи, адвокаты и даже само обвинение». При таком давлении судебный процесс перестает быть юридическим процессом и превращается в «спектакль, в котором роли распределены заранее. Подсудимые появляются на сцене только после серии репетиций, которые позволяют директору еще до начала получить полную уверенность в том, что они не перешагнут границы своих ролей». Тут нет места для какого-либо соперничества между обвинением и защитой. Главные актеры исполняют свои роли под дулом пистолета. «Пьеса может быть сыграна хорошо или плохо, но это вопрос инквизиторской техники, а не правосудия».
Оценивая это обвинение, надо учитывать политические биографии подсудимых. Преступление обычно возникает в силу характера преступника либо, по крайней мере, совместимо с ним. Поэтому перекрестный допрос по необходимости был связан с работой его, Троцкого, и других подсудимых в большевистской партии и с их ролью в революции; и в свете этих обстоятельств приписываемые им преступления были совершенно несовместимы с их характерами. Вот почему Сталину пришлось фальсифицировать их биографии. Здесь следует применить классический критерий cui prodest. [108] Принесло или могло ли принести убийство Кирова какую-нибудь выгоду оппозиции? Или это было выгодно Сталину, который в результате получил повод для ликвидации оппозиции? Могла ли оппозиция надеяться на извлечение каких-нибудь выгод из актов саботажа на угольных шахтах, заводах и на железных дорогах? А не пыталось ли правительство, чья настойчивость в сверхпоспешной индустриализации и чье бюрократическое пренебрежение привели ко многим промышленным катастрофам, обелить себя, возлагая на оппозицию вину за эти трагедии? Могла ли оппозиция что-нибудь выиграть от альянса с Гитлером и микадо? А может быть, Сталин сколачивал политический капитал из признаний подсудимых о том, что они были сообщниками Гитлера?
108
Кому выгодно (лат.).
Для оппозиции было бы самоубийственным идиотизмом совершать любое из этих преступлений. Нереальность обвинений вызвана неспособностью обвинения представить хоть какие-то веские доказательства. «Заговор, о котором говорил Вышинский, должен был существовать многие годы и иметь широчайшую сеть в Советском Союзе и за рубежом. Большинство из предполагаемых лидеров и участников все эти годы находились в лапах ГПУ. И все равно ГПУ не смогло добавить какую-либо вещественную информацию или даже единственную достоверную улику об этом гигантском заговоре — только признания, признания и бесконечные признания. Этот „заговор не имел ни плоти, ни крови“. Люди на скамье подсудимых рассказывали не о каких-то конкретных событиях или акциях этого заговора, а только о своих разговорах о нем — судебные заседания были разговором о разговорах. Отсутствие какого-либо правдоподобия и фактического содержания показало, что спектакль разыгрывался на основе специально подготовленного „либретто“. И все же „инсценировки такого колоссального масштаба — это слишком много даже для самой могущественной полиции… слишком много народу и обстоятельств, характеристик и дат, интересов и документов… не стыкуются… в этом скроенном либретто!“. „Если подойти к этому вопросу в художественном аспекте, такая задача — драматическая гармония сотен людей и бесчисленных обстоятельств — была бы непосильной даже для Шекспира. Но в распоряжении у ГПУ нет Шекспира“. Уж если они фабриковали события, якобы имевшие место внутри СССР, они все еще могли сохранять видимость их последовательности. Инквизиторское насилие могло заставить подсудимых и свидетелей быть последовательными в некоторых из своих фантастических историй. Ситуация изменилась, когда нити заговора потребовалось протянуть в зарубежные страны; а ГПУ понадобилось протянуть их туда, чтобы вовлечь и „общественного врага номер один“. За рубежом, однако, факты, даты и обстоятельства можно было проверить; и, когда это было сделано, история о заговоре развалилась на кусочки. Ни одна из нитей, которые якобы вели к Троцкому, не вела к нему. Было установлено, что те немногие подсудимые (Давид, Берман-Юрин, Ромм и Пятаков), которым он якобы давал террористические указания (в присутствии своего сына или иным образом), не видели и не могли видеть его в указанных
Он обратился к комиссии с просьбой учесть, что его собственная версия полна той психологической и исторической достоверности, которые так подозрительно отсутствуют в московских версиях; что документация, которую он представил комиссии, с исключительной полнотой отражает его жизнь и работу за многие годы. И что, если бы он совершил любое из этих преступлений, наверняка его печатные труды выдали бы его в том или ином месте. Люди, легко проглатывающие верблюдов, но проявляющие чрезмерную щепетильность при виде москита, говорят, что он мог бы сфальсифицировать все свои архивы и досье переписки, чтобы скрыть свои истинные планы. Но для целей камуфляжа можно перекрасить пять, десять и даже сто документов — но не тысячи писем, адресованных тысячам лиц, не сотни статей и десятки книг. Нет, он не „строил небоскреб, чтобы спрятать дохлую крысу“. Если бы кто-то заявил, например, что Диего Ривера — тайный агент католической церкви, не стало бы жюри, расследуя эти обвинения, проверять фрески Риверы? И осмелился бы кто-либо сказать, что этот пылкий антиклерикализм, явный в этих фресках, является всего лишь маскировкой? Никто не может „изливать кровь своего сердца и свою душу и изнашивать нервы“ в произведениях искусства, истории или революционной политике только для того, чтобы обмануть мир. Как пуста и лжива в сравнении с этой документацией та, что представлена Вышинским: все, что в ней было, — это письма Троцкого: два — Мрачковскому, три — Радеку, одно — Пятакову и одно — Муралову. И все фальшивые!
Но почему же подсудимые делали свои признания? От него вряд ли стоило ожидать точной информации об инквизиторских методах ГПУ. „Мы здесь не можем допросить Ягоду (сейчас его самого допрашивает Ежов) или Ежова, или Вышинского, или Сталина, или… их жертв, большинство из которых уже расстреляны“. Тем не менее, комиссия имела в своем распоряжении письменные показания русских и европейских коммунистов, которые сами подверглись методам ГПУ. Также слишком часто забывают, что те, кто дал признания, были не активными лидерами оппозиции, а капитулянтами, которые годами преклонялись перед Сталиным. Их последние признания были завершением длинной серии сдач, завершением воистину „геометрической прогрессии ложных обвинений“. В течение тринадцати лет Сталин с их помощью воздвигал „Вавилонскую башню“ лжи. Диктатор, использовавший террор без предела и который „мог купить совесть, как мешок с картошкой“, вполне способен на такой подвиг. Но сам Сталин ужаснулся своей Вавилонской башне, потому что знал, что она должна рухнуть после того, как в ней появится первая брешь, — и сделал, чтобы это произошло!
Троцкий закончил апофеозом Октябрьской революции и коммунизма. Даже при Сталине, заявил он, несмотря на все ужасы репрессий, советское общество все еще представляет величайший прогресс в социальной организации, достигнутый до сих пор человечеством. Вина за трагическое перерождение большевизма лежит не на революции, а на провале ее попытки расшириться за пределы России. В данный момент советские рабочие столкнулись с выбором между Гитлером и Сталиным. Они предпочли Сталина, и в этом они правы: „Сталин лучше, чем Гитлер“. Поскольку они не видят альтернативы, рабочие остаются апатичными даже перед лицом чудовищности сталинского правления. Они сбросят апатию в тот самый момент, когда увидят какую-либо перспективу новых побед во имя социализма. „Вот почему я не отчаиваюсь… Я терпелив. Три революции сделали меня терпеливым“.
„Опыт моей жизни, в которой хватало и успехов, и неудач, не только не уничтожил моей веры в ясное, светлое будущее человечества, а, напротив, дал ей неразрушимое самообладание. Эта вера в разум, в истину, в человеческую солидарность, которую я в восемнадцать лет вобрал в себя в рабочих кварталах провинциального российского города Николаева — эту веру я сохранил целиком и полностью. Она стала более зрелой, но не менее пылкой“.
Этими словами и благодарностью комиссии и ее председателю он завершил эту apologia pro vita sua. [109]
109
Оправдание своей жизни (лат.).
Долгое время члены комиссии сидели в молчании, глубоко потрясенные. Дьюи хотел было подвести итоги и закрыть судебное заседание формальным образом; но вместо этого завершил слушание этой единственной фразой: „Все, что я могу сказать, просто будет разрядкой напряжения“.
Отчет о перекрестном допросе тем более примечателен из-за ограничений, которые Троцкий сам наложил на себя. Он часто смягчал свои удары с тем, чтобы без нужды не ставить мексиканские власти в неловкое положение. Он старался разъяснить этим многим людям, вовлеченным в процесс, проблемы, существующие между ним и Сталиным, не в своей привычной марксистской манере, которая могла быть непонятной для его аудитории, а языком прагматично мыслящего либерала — трудность перевода в таком случае может оценить лишь тот, кто когда-нибудь пробовал это делать. Стремясь к личному контакту со слушателями, он вел свою защиту не только на их родном языке или даже на немецком или французском, но и на английском. Словарный запас его был ограничен. Грамматику и идиомы знал он нетвердо. Лишенный великолепия своего могучего красноречия, сознательно отказавшись от преимуществ, которые неинтересный оратор находит в использовании своего родного языка, он отвечал экспромтом на самые разнообразные, сложные и неожиданные вопросы. День за днем и заседание за заседанием он отыскивал выражения и преодолевал сопротивление языка, часто останавливаясь или запинаясь в непроизвольно смешных предложениях, а иногда говоря почти противоположное тому, что имел в виду, или не понимая вопросы, которые ему задавали. Это выглядело так, как если бы перед судом предстал Демосфен, сражавшийся за свою жизнь, но не избавившийся от заикания и со ртом полным гальки. Таким образом он пересказывал события своей долгой карьеры, разъяснял свои убеждения, описывал многие изменения, происшедшие в советском режиме, анализировал проблемы, отделявшие его от Сталина с Бухариным, а также и от Зиновьева с Каменевым, рисовал портреты этих личностей и тщательно исследовал каждую фазу этого ужасного соперничества.