Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940
Шрифт:
В первые дни войны мысли этих троих, вполне естественно, вернулись к тем дням, когда все они были заняты делами в одной и той же революционной оппозиции войне, к дням циммервальдского движения. Троцкий (автор Циммервальдского манифеста) предложил вместе обратиться с новым манифестом, чтобы провозгласить и символизировать непрерывность революционного отношения к обеим мировым войнам. Ромер был целиком за это; однако у Рюле имелись разногласия с ними, и он не мог себе позволить быть вовлеченным в политическую акцию, и поэтому от идеи «нового Циммервальдского манифеста» отказались. Прошлое было слишком далеко, чтобы ответить даже в виде эхо.
С Ромерами в Койоакан приехал и Сева; и Троцкий с Натальей сжали в объятиях возвращенного внука. Прошло почти семь лет, как они отправили его с Принкипо. Ребенок жил эти годы в Германии, Австрии и Франции, менял опекунов, школы и языки и почти позабыл, как говорить по-русски. Гигантская драма его деда как будто отразилась в маленьком пространстве его детства. Едва он успел покинуть колыбель, как от него оторвали отца; и не успел он присоединиться к своей матери в Берлине, как она покончила с собой. Потом ставший для него отцом Лёва неожиданно и загадочно умирает; и ребенок становится объектом семейной ссоры, его крадут, прячут и вновь
Позади самых желанных гостей, Ромеров, медленно появляется зловещая тень — тень Рамона Меркадера — «Джексона». Это был «друг» Сильвии Агелоф, американской троцкистки, которая участвовала в учредительном съезде 4-го Интернационала в доме Ромеров. Кое-кто утверждает, что именно тогда или вскоре после этого «Джексона» представили Ромерам; и что с тех пор он ненавязчиво искал их компании и оказывал им с внешним безразличием много мелких услуг и любезностей. Ромер категорически это отрицает и уверяет, что встретил его лишь в Мексике; и версия Ромера подтверждается самим «Джексоном». «Джексон» выдавал себя достаточно правдоподобно за аполитичного бизнесмена, спортсмена и кутилу; когда он приехал в Мексику в то же время, когда туда приехали Ромеры, он был якобы агентом какой-то нефтяной компании. Держался он, однако, на заднем плане и в течение многих месяцев не стремился получить доступ в укрепленный дом на авенида Виена. Он лишь готовился к своему чудовищному заданию.
«Сталин» стал единственной полномасштабной книгой, последней, над которой Троцкий работал в эти годы. В посмертном издании этот том соединен из семи завершенных глав и массы различных фрагментов, расположенных, дополненных и связанных каким-то редактором не всегда в соответствии с ходом мыслей Троцкого. Неудивительно, что этой книге недостает зрелости и сбалансированности других произведений Троцкого. Но возможно, даже если бы он и был жив и сумел придать ей окончательную форму, исключить много приблизительных формулировок и преувеличений в ранних черновиках, все равно «Сталин» остался бы слабейшей из его работ.
Троцкий вообще не представлял, что так или иначе принижает себя, взяв на себя роль портретиста своего соперника и врага. Он никогда не считал никакую литературную или журналистскую работу недостойной, при условии, что сможет ее выполнить добросовестно. Говорят, что его издатели настояли, чтоб он взялся за биографию Сталина, и что финансовая нужда заставила его уступить. Но это утверждение недостаточно подкреплено доказательствами. Издатели были не менее, если не более, заинтересованы в «Жизни Ленина», которую он пообещал завершить. Если бы нужда в деньгах сыграла свою роль, заставив его отдать приоритет Сталину, все равно он был бы движим литературно-художественными мотивами. Ему страстно хотелось подвергнуть переоценке характер Сталина в новом и режущем глаз свете репрессий; и привлекательность этой задачи для него была сильнее, чем любая гордость или тщеславие, которые могли помешать ему стать биографом Сталина. Его главный герой, Сверх-Каин, до некоторой степени был незнаком даже ему самому. Он заново тщательно исследовал сталинские характерные черты, глубоко закопался в архивы и прочесывал свои собственные воспоминания в поисках тех сцен, инцидентов и впечатлений, которые сейчас, казалось, обретали новое значение и новые аспекты. Он с неослабным подозрением рылся в потаенных закоулках сталинской карьеры и везде открывал или снова находил одного и того же злодея. Да, делал он вывод, этот Каин великих репрессий все время существовал, прячась то в члене Политбюро, то в большевике до 1917 года, в агитаторе 1905 года, даже в студенте Тифлисской семинарии и мальчике Coco. Он обнаружил страшную, зловещую, почти обезьяноподобную фигуру, скрытно пробирающуюся к высочайшему месту власти. Эта картина, грубая, кривобокая, иногда нереальная, извлекала художественное качество из силы страсти, которая эту картину оживляет. Она представляла портрет ужасного монстра.
Несомненно, даже здесь Троцкий обращается с фактами, датами и цитатами с обычной своей исторической добросовестностью. Он проводит четкую разделительную черту между установленными фактами, заключениями, предположениями и слухами, чтобы читатель мог просеять огромный биографический материал и сформировать собственное мнение. Педантичность Троцкого в данном случае такова, что его метод расследования и изображения крайне скучен, многословен и утомителен. Вооруженный гигантским набором цитат и документов, он долго полемизирует с ордами сталинских подхалимов и придворных, не понимая, какую абсурдную честь оказывает им, поступая таким образом. Тем не менее, составляя этот портрет, он в избытке и слишком часто использовал данные предположений, догадок и слухов. Он хватался за любой слух и любую сплетню, если они выявляли какую-нибудь новую черточку жестокости или предполагали предательство юного Джугашвили. Он доверял одноклассникам Сталина, а впоследствии — его врагам, которые в воспоминаниях о своем детстве, написанных в изгнании через тридцать и более лет после событий, заявляли, что мальчик Coco «лишь саркастически усмехался при виде радостей и печалей своих приятелей», что «ему было чуждо сочувствие к людям или животным» или что еще «с юности для него самой главной целью было осуществление заговоров с целью мщения». Он цитировал противников Сталина, которые описывали подростка и зрелого мужчину чуть ли не как агента-провокатора; и, хотя Троцкий не был согласен с этим обвинением, он придавал ему «значение», как бы показывая, что бывшие товарищи считали Сталина способным на это!
Нет необходимости углубляться во многие примеры такого подхода. Самым, конечно, поразительным является упоминавшееся выше предположение Троцкого о том, что Сталин отравил Ленина. Он рассказывал, что в феврале 1923 года Ленин, парализованный и утративший речь, хотел покончить с собой и попросил у Сталина яду — сам Сталин сообщил об этом по секрету Троцкому и Зиновьеву с Каменевым. Он припоминал странное выражение лица Сталина в тот момент и строил свое обвинение на том основании, что смерть Ленина — год спустя — наступила «неожиданно» и что как раз тогда Сталин был в таком суровом конфликте с Лениным, что «должен был прийти к мысли и намерению» ускорить смерть Ленина. «Я не знаю, посылал ли Сталин яд Ленину с намеком, что врачи не имеют надежды на выздоровление, либо он прибегнул к более прямым средствам. Но я твердо убежден, что Сталин не мог пассивно дожидаться, когда судьба его висела на волоске и решение зависело от небольшого,
Надо сказать, фигура Сталина перед любым биографом выдвигает эту же проблему. Несомненно, его характер играл важнейшую роль в репрессиях; и задачей биографа является проследить формирование этого характера и показать, как рано, на каких стадиях и до какой степени проявились эти пристрастия и наклонности. Однако задача эта не отличается от той, которую должен решить юрист, анализирующий ход жизни преступника. Вероятность криминального поступка может достаточно рано присутствовать в данном характере, но ее нельзя представлять как действительность до того, как она превратилась в этот поступок. Наверняка глубокая подозрительность, скрытность и болезненная тяга к власти проявлялись в Сталине задолго до его возвышения; и все-таки многие годы это были лишь его второстепенные особенности. Биограф обязан обращаться с ними, не теряя чувства меры и не упуская из виду динамику личности и крайне важное взаимодействие обстоятельств и характера. Сталин Троцкого невозможен в той степени, в которой он представляет этот характер, как будто остающимся в основном одинаковым как в 1936–1938-м, так и в 1924 году, и даже в 1904-м. Это чудовище не формируется, не растет и не возникает — оно выглядит уже почти сложившимся с самого начала. Всякие положительные качества, как то: честолюбие и симпатия к угнетенным, без чего ни один молодой человек никогда не вступил бы в преследуемую революционную партию, здесь почти полностью отсутствуют. Возвышение Сталина внутри партии происходит не благодаря каким-то заслугам или достижениям, и посему карьера его становится практически необъяснимой. Его избрание в ленинское Политбюро, присутствие в большевистском внутреннем кабинете и назначение на пост Генерального секретаря выглядят совершенно случайными. Сам Троцкий суммирует свой подход в единственной фразе: «Процесс возвышения [Сталина] происходил где-то за непроницаемым политическим занавесом. В определенный момент его фигура в полном торжественном облачении вдруг шагнула из Кремлевской стены». И даже из разоблачений, сделанных Троцким, очевидно, что Сталин вовсе не таким образом выдвинулся в первые ряды: он был после Ленина и Троцкого самым влиятельным человеком в совете внутри партии, по крайней мере, еще с 1918 года; и не просто так Ленин в своем завещании опишет Сталина как одного из «двух самых способных людей в Центральном Комитете».
Как биограф Троцкий не менее, чем лидер оппозиции, недооценивает Сталина и силы и обстоятельства, ему благоприятствовавшие. «Нынешнее официальное сравнение Сталина с Лениным просто недостойно, — справедливо замечает он. — Если за основу сравнения взят размах личности, то нельзя ставить Сталина рядом даже с Муссолини или Гитлером. Какими бы скудными ни были идеи фашизма, оба победоносных лидера реакции, итальянской и германской, с начала своих соответствующих движений проявляли инициативу, побуждали массы к действию, прокладывали новые пути через политические джунгли. О Сталине ничего подобного сказать нельзя». Эти слова были написаны, когда СССР вступал во второе десятилетие плановой экономики; и даже тогда они звучали неестественно. Они звучали совершенно фантастически и несколько лет спустя, когда роль Сталина можно было рассмотреть на фоне Второй мировой войны и ее последствий. «Пытаясь найти Сталину историческую параллель, — продолжал Троцкий, — мы должны отстранить не только Кромвеля, Робеспьера, Наполеона и Ленина, но даже Муссолини и Гитлера. [Мы подойдем] ближе к пониманию Сталина, [когда будем мыслить в масштабах] Мустафы Кемаля Ататюрка или, возможно, Порфирио Диаса». Тут уж отсутствие исторического масштаба и перспективы просто поразительно и тревожно.
Что водило пером Троцкого в пассажах, подобных этим, так это, конечно, его священный гнев и возмущение чудовищностью культа личности Сталина. Он низводил Сталина до мелкорослого тирана, раздувшегося до сверхъестественных размеров, до деспота, превратившего себя в божество. Поступая таким образом, Троцкий прокладывает путь, так сказать, тем, кто много лет спустя сбросит монументы Сталину, выкинет его тело из Мавзолея на Красной площади, сотрет его имя с площадей и улиц и даже переименуют Сталинград в Волгоград. С ясным предчувствием всего этого Троцкий вспоминал, что Нерона тоже обожествляли, но «после того, как он скончался, его статуи были разбиты на куски, а имя его соскоблили отовсюду. Месть истории сильнее, чем месть самого могущественного Генерального секретаря. Я осмеливаюсь думать, что это утешает». Незадолго до того, как он был поражен окончательным ударом сталинского вероломства, Троцкий уже смаковал грядущее возмездие истории и свою собственную победу за пределами могилы. Он готовил это воздаяние в словах достаточно весомых, чтобы служить в качестве текста для приговора будущих поколений. Он обращался со Сталиным, как с символом гигантского вакуума, продуктом эпохи, в котором растворились моральные принципы старого порядка, а новые еще не сформировались.