Тролльхеттен
Шрифт:
Недолго мигала.
Как бы то ни было, к сентябрю месяцу в бывшем источнике информации обреталась только пыль и дохлые мухи.
В один из этих странных дней они познакомились. Он шел вдоль тенистой аллеи, а рядом шумело шоссе, и чующие близость выхлопных газов деревья печально роняли на землю сероватые листья. Аллея была покрыта пыльными трупиками листьев, он хорошо запомнил этот момент, потому что именно тогда увидел ее.
Она сидела на покрытой облупившейся краской скамейке и читала. Может быть, именно это заставило его лишний раз взглянуть на свой будущий объект воздыханий. Он любил книги, до этой поры они были первой
Нет, он не верил в любовь с первого взгляда. Сама эта идея, дурацкие сцены в любовных романах, вызывали у него лишь кривую циничную усмешку. Он был снобом. У него было мало друзей — людям претила его эмоциональная холодность. И даже многогранное его образование и высокий КИ, скорее, отталкивали, чем притягивали потенциальных приятелей. Он писал стихи — мрачные, наполненные жестоким цинизмом и обреченностью строки. Никому их не показывал, и в этом был прав.
Она была другой — живее, веселее, общительнее, а самое главное, она была очень терпелива и в меру практична. Во всяком случае, подняв глаза на задавшего ей какой-то вопрос человека, она вдруг увидела не неряшливо одетого в темное субъекта с тоскливыми глазами, а пресловутого принца в белоснежных одеждах.
А он? Он не умел общаться с женщинами и потому, как-то само самой опустившись на скамейку рядом с ней, завел разговор о книгах да об окружающей тоскливой жизни.
Ему было плохо в тот день, и в день до этого, и на прошлой неделе — липкая паутина вялотекущей депрессии удерживала его в своих черных пеленах. Он рассказывал ей, как выглядит жизнь, если смотреть на нее сквозь дымчато-серые очки, когда яркие краски сглаживаются, а яркие события, если и случаются, то проходят мимо тебя. Он говорил, что завидует тем другим — этому пестрому люду, что идет мимо по улице, завидует их возможности наслаждаться бытием (ему казалось, что большинство из окружавших его людей безмятежно счастливы — обычная фантазия таких, как он). Махнув рукой вдоль улицы, рассказал о той стене, что отделяет его от остальных людей, которую, может быть, и можно разбить, вот только для этого нет ни сил, ни желания. Он говорил много и жарко, и, сам того не замечая, все громче и громче. Ему давно хотелось выговориться.
Она слушала. Как я уже говорил, она была терпеливой и почти не вникала в сказанное, а только смотрела на него. Он был похож на большого ребенка.
В конце концов, он выговорился и умолк, а потом неожиданно для себя предложил ей как-нибудь встретиться и поговорить, просто поговорить о чем-нибудь. Она согласилась — кто знает почему? Чем он вообще ее привлек?
Он поднялся со скамейки и поспешно распрощался, а потом ушел дальше по аллее, и желтые листья летели ветру в след. По дороге он отругал себя за излишнюю говорливость. Он убеждал себя, что это дурацкое, ни с того, ни с сего назначенное свидание, принесет только вред. О, да. Самокопания были его коньком. Вот только на этот раз внутренний голос — холодный бесстрастный логик — вдруг потерял силу, и доводы его были неубедительные.
Надежда, странная надежда непонятно на что вдруг очнулась от летаргического сна в этом уставшем от жизни человеке и зацвела. Он хотел вновь настроиться на отстраненный философский лад и не смог. Он укорял себя и называл сопливым подростком, у которого чувства главенствуют над разумом, но и это казалось таким незначительным. Против воли он вдруг улыбнулся, впервые за многие дни, и лицо его, усталое и угрюмое, обрело неожиданно некоторую красоту. Он не знал этого, но природа не обделила его внешностью, и он вполне мог бы стать любимцем женщин, если бы был, как все.
Но он не был. Он уже давно распрощался с мыслью, что может жить так же, как и окружающие его люди.
А дома оказалось, что весь тот хрупкий многослойный быт, которым он занимал свой досуг, перестал иметь всякое значение. Раковина, в которую он себя заключил — та самая, о которой упоминал в дневнике обуреваемый тоской сосед Влада, тоже, кстати, имеющий схожий характер — дала трещину, и весь огромный цветной мир хлынул сюда, внутрь, и захлестнул его потоком новых ощущений.
И хотя он дал себе клятвенное обещание, что на свидание не пойдет, разумеется, пошел. Был тихий вечер второй половины лета: в садах зрели яблоки, и в воздухе витал неуловимый сладкий запах, все вокруг буйно жило, цвело и растило плоды.
Они встретились у Старого моста и некоторое время стояли, облокотившись на крашеные черной краской чугунные перила, и смотрели, как несутся мимо воды Мелочевки. Сады на правом ее берегу активно зеленели, и в это время, перед наступлением ночи, река обрела даже некую красоту.
Двое смотрели, как солнце склоняется к горизонту, облака наливаются светом, готовясь одарить город очередным изумительным летним закатом, и разговаривали о пустяках. У него вдруг обнаружилось чувство юмора — черное и циничное, но оно было, и она улыбалась его каламбурам.
Вечер завершился стандартно, но так как он еще никогда не переживал ничего подобного, то последующие события казались ему дивным сном, которому вроде бы не место в окружающей серой действительности.
Они гуляли по городу, сначала по Верхнему, а потом пересекли Мелочевку и углубились в спутанные узкие улочки Нижнего. Как раз в тот день впервые зажглись костры, и абсолютно доселе незнакомый люд стал собираться вокруг них, разговаривать за жизнь. Они тоже подсели к одному из костров, сидели рядом и смотрели, как пляшет огонь — вечное завораживающее зрелище. Потрескивали заботливо принесенные поленья, красные искры прыгали вверх в летнее небо, и поблескивали оранжевым глаза людей. Что-то было в этих неожиданных людских сборищах. Ведь в те дни, когда вспыхнули костры, нарастающий вал жестокости в городе на некоторое время приуменьшил свою буйную силу. Пусть и ненадолго.
Поздно ночью они распрощались на мосту и разошлись в разные стороны. Он отправился в район Школьной, где жил, а она — к Центру.
Совершенно одуревший от нахлынувших на ощущений, бесшабашно топая посередине большой Зеленовской улицы, он неожиданно понял, что счастлив. Это было очень глупо (и совсем не было предлога, потому что он считал поводом для счастья лишь некое событие вселенского масштаба), это было совсем мелко и примитивно, дурацкая игра гормонов и химических реакций. Но факт оставался фактом — он шел посреди улицы, и вся та грязь, все разложение, что раньше бросалось ему в глаза, в чем он купался и что смаковал, больше не казались чем-то значащим.
Он любил эту ночь, любил весь мир и шагал, не чуя под собой ног, отстраненный, возвышенный и одетый в душе в эмпирическое подобие белых одежд.
Вот такое, бывает, случается с жесткими циниками, ведь известно: чем крепче наружная броня, тем мягче и ранимее то, что сидит под ней. И если уж кто-то добрался до этого розового и восторженного слизняка, тот, считай, получил над ним полную власть.
Но он всего этого не знал — он был наивен и восторжен, как пятнадцатилетний юнец, хотя уже довольно давно вышел из подросткового возраста. Чувство, в существование которого он не верил, вдруг накрыло его, как могучий, брызжущий пеной, прилив, и, казалось, вымыло из души всю грязь, мерзость и то недоверие к людям, что там скопилась.