Тронка
Шрифт:
Разровняли и курган, из грунта его сделали крылья канала, называющиеся кавальерами, и дальше пошли в степи перекопские.
Степи перекопские… Наверное, нет другого такого места на планете, где тело земли было бы так густо начинено металлом войны, где стрелки компасов так танцевали бы от искусственных аномалий. Словно по фронтовым дорогам, прошли саперы впереди строителей магистрального канала, вынимая из земли проржавевшие мины, тяжелые авиабомбы и целые свалки артиллерийских снарядов, что, как гадюки в гадючнике, дремали в этой земле, скрытые бурьянами. Саперы с удилищами миноискателей, в вылинявших болотного цвета панамах, которые пикетажисткам казались такими необычными на солдатских головах, были учтивыми и компанейскими хлопцами. Они даже позволили девушкам взять в руки свои удилища
Однако не на всю нужную глубину, видно, прослушивают землю и эти чуткие устройства, по-птичьи попискивают они и там, где должны были бы замолкнуть. Как-то утром, когда Кузьма Осадчий прорубал свежую траншею, под лемехами его бульдозера вдруг что-то резко заскрежетало. Остановив агрегат, Кузьма соскочил на землю, с виноватым видом наклонился к гусенице, а к нему уже торопились бригадир и другие бульдозеристы.
— Что у тебя опять? — крикнул Брага, но, заглянув под гусеницу, сразу же отстранил рукой и Кузьму, и всех собравшихся: — А ну все отсюда!
Отогнав людей, бригадир только сам по праву бывшего подрывника остался на месте происшествия, да с ним еще Куцевол, который служил в войну сапером, разминировал Вену, где и сейчас будто бы еще не слиняло на стенах: «Разминировал Куцевол».
Прораб сразу же послал самосвал за командой подрывников, а пока что моторы были заглушены, агрегаты остановлены, на всем участке работ — тишина и стрекот цикад. Лишь возле грозной находки Кузьмы, черной, похожей на опаленную свиную тушу авиабомбы, Брага и Куцевол соображают что-то, копошатся вдвоем под самыми гусеницами. Вскоре Брага забрался в кабину и осторожно, как только он умеет, подал машину Кузьмы слегка назад, и строители сразу увидели всю бомбу целиком; вот она, уже извлеченная из земли, стоит торчком, а возле нее спокойный Куцевол. По правилам сапера он должен огородить это место, пометить: не подходи, мол, опасность! Не найдя ничего другого под рукой, он снимает свой засаленный, заношенный картуз, нахлобучивает его на бомбу, как на снеговую бабу. Нахлобучил да еще чуть прижал, будто надвинул на глаза, — и бомба сразу стала какой-то смешной в этом картузе, похожей на огородное чучело.
Пометив таким способом опасное место, к которому нельзя подходить, Куцевол побрел к своему бульдозеру и, чтобы не терять попусту время, повел его мимо бомбы вперед разрабатывать трассу дальше.
Работа возобновилась, бульдозеристы то и дело выглядывали из кабин и посмеивались, глядя на чудовище, уже переставшее быть страшным в затасканном Куцеволовом картузе. Лишь Кузьма Осадчий все еще не мог подавить в себе чувство тревоги; работая, он постоянно прислушивался к тому, что делается внизу, и ему временами казалось, будто опять он слышит в земле под гусеницами угрожающий металлический скрежет.
Команда подрывников прибыла во второй половине дня. Вместе с Брагой и Куцеволом они втащили бомбу в самосвал и повезли ее в степь, откуда вскоре донесся взрыв и вслед за тем поднялась туча степной пыли, похожая на вихрь. Девчата, оцепенев, стояли со своими пестрыми рейками в руках, прислушивались, как тает в степи грохот взрыва, этот запоздалый отголосок войны.
День за днем продвигаются вперед строители магистрального. Слепящая степь окружает их, океаном солнца залито все впереди, но из той светлой дали до строителей время от времени долетают глухие удары взрывов, заставляющих и пикетажисток, и Кузьму Осадчего, и всех бульдозеристов на мгновение настораживаться. Потом они снова двигаются дальше, вспомнив, что эти встречные взрывы доносятся к ним из евпаторийских степей, где в карьерах открытым способом добывают строительный камень-ракушечник. На тысячи гектаров, на многие километры вокруг раскинулись эти степные каменоломни, а над ними то и дело раздаются взрывы и встают желто-бурые облака, но это не атомные облака! После того как взрывы раскидают верхний слой грунта, под ним открываются пласты морского золотистого камня — остаток доисторических
Полигон
(История одной любви)
Среди степных вечерних курганов, в мглистой дымке сереющих на небосклоне, выделяется один курган особенный: вишнево-красный. Все уменьшается, тает этот вишнево-красный курган… Вот и растаял, исчез на глазах: зашло, спряталось за горизонтом солнце.
Солнце скрылось, а отблески неба еще играют на стреловидных блестящих ракетах, которые, сколько видит глаз, высятся по всей степи, словно обелиски. Ни деревца нигде, ни дорог, ни человеческого жилья. Только степь да ракеты. Одни лежат, другие чуть приподнялись и, наклонившись под определенным углом, замерли в ракетных гнездах, третьи стоят торчком, нацеленные в небо, затаив силу молний в своих тугих, налитых телах.
Мир безмолвия и грусти, мир, созданный словно бы в предостережение человеку. Только и нарушают изредка тишину этих неоглядных просторов страшной силы взрывы, ибо все тут предназначено для ударов, для поражений, для попадания в цель. Безжизненное, ненастоящее, призрачное все здесь: и беленькие реактивные истребители, что, распластавшись, притаились среди трав, — у этих самолетов отняты души, и они уже никуда не полетят; и судно, виднеющееся в море, — это судно никуда не поплывет; и черные грузовики полевых радиостанций, которые темнеют вдали, разбросанные по степи между ракетами, они так и будут темнеть день за днем на одном месте, ибо они ненастоящие; да и сами обелиски-ракеты — это только мишени, только умело поставленные кем-то в этих безлюдных просторах макеты боевых ракет.
И как-то странно среди этого безмолвия и неподвижности вдруг увидеть силуэт «газика», который живо движется вдоль горизонта, маленький, как мышка, рядом с высокими сверкающими ракетами. Непривычно видеть, как возле одного из курганов, где «газик» прерывает свой бег, из него выходит человек — одинокий человек в фуражке летчика и кожаной блестящей куртке. Медленным шагом поднимается человек на курган, останавливается на его вершине и надолго застывает в скорбном молчании, как застыли и эти обелиски-ракеты, до самого горизонта заполняющие степь своим угасающим вечерним величием.
Что привело на курган этого человека? Какие думы владеют им, какую тревогу носит он в своем сердце? Стоит в задумчивости, стоит недвижно в вечерних сумерках. Какому-нибудь чабану с совхозных земель издали и сам этот силуэт на полигонном кургане мог бы показаться лишь макетом человека, маленьким макетом, застывшим среди других исполинских макетов, в этом запретном суровом мире, имя которому полигон.
Но это не макет. На кургане стоит Уралов.
Начальник полигона Уралов, жизнь которого целиком подчинена летчикам и который теперь только с земли переговаривается с самолетами, когда они, преодолев огромные расстояния, приближаются к полигону с грозной своей кладью, — этот Уралов в недавнем прошлом сам был летчиком-истребителем. Как большинство людей его профессии, на которых сама стремительность их жизни как бы накладывает свой отпечаток, он был жизнелюбом, пылким и общительным парнем, его манили все новые и новые скорости, привлекал риск. Летал, со спортивным азартом гонялся за воздушными целями, расстреливая их разноцветными зарядами (чтоб оставить след на макете), пока однажды во время очередного медосмотра ему не сказали:
— Хватит, браток, отлетался. Отныне тебе привыкать к наземной службе…
Уралов не мог смириться с этим. Поехал в Москву, обивал пороги кабинетов суровых военных врачей. Многие начальники выслушивали этого щуплого аса с бледным, словно бы все время взволнованным лицом и с речью резкой, нервной, требовательной.
— Я чувствую себя здоровым, понимаете? Хочу летать, понимаете? Надо — на руках перед вами по кабинету пройду!
— Не надо нам на руках.
— Но я ведь здоров, почему не верите?