Тронка
Шрифт:
Отголубело море солнечной голубизной, разобраны в «Парижкоме» палатки пионерских лагерей — дети пошли в школу; не летают больше чайки на степные свои водопои; пущены комбайны на плантации засохших почерневших подсолнухов, которые, кажется, еще недавно так пышно цвели; птицы на побережье табунятся перед отлетом в теплые края; некоторые уже и снимаются, улетают, давая изображение на экранах локаторов; в Асканийском заповеднике поднялись в воздух даже лебеди и гуси канадские, считавшиеся акклиматизированными; и бухгалтерия теперь целую зиму будет высчитывать определенную сумму из зарплаты смотрителя за понесенный убыток, пока весной гуси и лебеди не вернутся снова, как уже было однажды.
Небосклон в сухой дымке, чаще дуют ветры с севера, и седая трава на солончаках струится, как вода, а кусты чертополоха и ковыля летчику Серобабе с воздуха кажутся
На Горпищенковой кошаре купание овец уже началось, и распоряжается здесь Тоня — она осталась за старшую, потому что отец и мать в эти дни где-то далеко, полетели по вызову сына: женится Петро. По этому случаю он вызвал родителей телеграммой-молнией. На аэродроме мать с испугом подходила к реактивному, а отец еще и пошутил с летчиком:
— Ты ж, сынок, сверхзвуковую скорость давай, чтобы меньше грохотало, а то мы со старухой погуторить хотим…
Поднялись в воздух и полетели.
Незадолго перед этим Петра перевели в другое место, и служба у него стала какой-то другой; летчик Серобаба уверяет, что в тот гарнизон, куда перевели Петра, попадает не всякий, серых да рябеньких туда не берут и что «Петра ты, Тоня, пожалуй, увидишь в голубом скафандре…»
Военное судно-мишень еще стоит в далеком заливе, но теперь оно совсем забыто, его, наверно, сплошь затянуло паутиной; уже больше и не бомбят его, никто внимания на него не обращает. Только Тоня, как посмотрит в ту сторону, невольно вздрогнет: так нелепо могли бы погибнуть они с Виталием! Едва не стала для них могилой та опустевшая железная громада, где только пауки, да обломанные мачты, да опухолями вздулась палуба от взрывов.
Словно бы сразу взрослее стали они после того приключения, словно бы новыми глазами смотрят и на себя, и на свою любовь, и на людей, и на жизнь. Как тот, кто однажды побывал под расстрелом и, оставшись в живых, не забудет этого, — так Тоня и Виталий не забудут тех ночей на железном острове, не забудут тягостного одиночества, когда они, как обреченные, сиротливо сидели, прижавшись друг к другу, а небо над ними на подзвездных высотах угрожающе, зловеще гудело…
Будто в бреду, видит Тоня себя, измученную жаждой, и неутомимого даже в тех условиях Виталика, который, создав возле себя целую мастерскую, часами хлопочет, что-то трет, пилит, силясь добыть хоть первобытным способом искру огня. Напрасными были все его усилия. Лишь потом, шаря по судну, он нашел какое-то стеклышко, и оказалось, что оно обладает свойствами линзы, а значит, может собрать лучи пучком, навести их на край штанины и поджечь ткань.
Солдаты с полигона первыми заметили вечером сигналы с судна, огненные точки и тире, что передавал побережью Виталик, размахивая с мачты пылающим клубком. А потом они попали в мощный луч прожектора, примчался катер, и на нем капитан Дорошенко да знакомые ребята с полигона с шуточками насчет съеденной гармошки…
А теперь уже и полигона нет, его бескрайние степные просторы ныне свободны для чабанских отар, и Тоня, углубившись в эти просторы, натыкается подчас на прочные укрытия в земле да на остатки клумб у командного пункта, да еще читает на стенде полусмытые дождем слова: «Воин, выполняй устав безупречно, смело и честно!»И эти слова, хотя адресованные и не ей, трогают в ее душе какую-то ранее не задетую струну…
Не удалось пока Тоне организовать девичью чабанскую бригаду — разлетелись ее одноклассницы кто куда: одни работают по своим отделениям, на фермах или в поле, Лина и Кузьма на канале, Алла Ратушная попала в институт, а Нина Иваница и Жанна Перепичка устроились в городе на текстильном комбинате, пишут, что хоть и трудно, однако им очень нравится, «такие красивые яркие ткани, Тоня, выпускаем — всех наших степнячек оденем в самые лучшие наряды, довольно им в ватниках ходить…». Работа этих девчат Тоню не на шутку привлекает, их ткани, струящиеся цветными водопадами из станков, часто встают у нее перед глазами, и если эта чабанская степь в самом деле будет когда-то распахана и рис здесь посеют, то, может, и сама она тоже окажется
Нынче Тоня с чабанами купает овец.
Овечья ванна для купания имеет вид длинного зацементированного рва, наполненного какой-то бурдой — это подогретая вода с дезинфицирующим раствором. Загнав в загородку часть отары, чабаны ловят овцу за овцой и бросают в этот ров, овца испуганно плывет по нему, а сверху Тоня еще и рогулей ее придавит, чтобы с головою окунулась в ту взбаламученную теплую бурду, чтоб вся короста с овечки сошла. «Калеки двадцатого века, будете вы у меня чистенькими!» — мысленно приговаривает Тоня, пуская в ход рогулю. Порой перед глазами Тони вместо овечек возникаете вы, городские вертопрахи, маменькины сынки, те, что, обмотавшись пестренькими шарфиками, бьют баклуши на проспектах да пьянствуют вечерами по ресторанам на отцовские деньги, а потом кривляются в рок-н-роллах со своими такими же партнершами-тунеядками. Это вас Тоня, стоя над рвом в резиновых, забрызганных раствором сапогах, в платке и ватнике (в этом тоже вроде ее вызов вам), это вас она сверху еще и рогулей придавливает, поглубже окунает в овечью ванну, чтобы вся нечисть сошла с вас; это вы, голубчики, выбравшись из рва, встряхиваетесь перед Тоней на площадке и, очищенные от коросты, вприпрыжку скачете снова в отару, уже чистую. Может, не так теперь будете крутить носом, услышав чабанский дух и запах овечьих медикаментов, не смертельно уже будет пугать вас чабанское ремесло, и, прежде чем зубоскалить над рабочим ватником, распахнувшемся на Тоне, вы подумаете, откуда берутся ваши шарфики и модные штаны, узнаете, что не из воздуха появились они, а что их добыли неусыпным трудом чабанским здесь вот, в степях.
— Так их, Тоня, окунай поглубже, отмывай почище! — крикнет иной раз Демид или Корней, загоняя овец в ров, и девушке кажется, что и чабаны сейчас думают о том же, что и она.
— А знаешь, когда-то уже была мода на узкие штаны, — говорит между делом Демид своему напарнику. — Я сам, можно сказать, в стилягах ходил…
— Трудно узнать в тебе бывшего стилягу, — отвечает Корней, исподлобья глянув на подпоясанного веревкой, забрызганного своего напарника. — Здорово перевоспитался…
— Еще когда ходил в парубках, загорелся было желанием такие штаны раздобыть, чтоб на целый век хватило… Дай, думаю, сошью штаны из линтваря. [8] Добротные получились, всем на зависть. Дождь идет, а я себе разгуливаю в них — не промокают мои штаны! А только после дождя, как ударила жара, чувствую я, что штаны мои словно бы уменьшаются. Да так, скажу тебе, уменьшаются, что уже и не согнуться, хожу, как на параде, гусиным шагом, а потом цурка [9] так придавила живот — хоть кричи!
8
Линтварь— шкура годовалого ягненка.
9
Цурка— палочка-застежка, употребляемая вместо пуговицы.
Они еще долго оба с серьезным видом рассуждают о легендарных тех штанах, пока Корней, словно бы соревнуясь с Демидом, не начинает свою байку.
— А у нас, когда мы у батька были малышами, — говорит он, — кожух был… Скажу тебе, Демид, такой кожух, что по всей Таврии не сыщешь! Не хуже твоих штанов. Семья большая, одежки путной кот наплакал, кожух только и выручает: острижем его, бывало, рукавиц из шерсти понавяжем и валенок наваляем. Сколько ни стрижешь, а кожух все теплый, на следующую зиму шерсть на нем вновь как была!
— Вон кому б такой кожух! Век могли б не сеять и не жать…
Перемигнувшись, чабаны посматривают в сторону овчарни, где в это время месят глину несколько женщин-тунеядок, которые, согласно закону, по приговору суда направлены из города отбывать свой срок в совхозе. Другие совхозы от них отказались, не хотел брать и Пахом Хрисанфович, который после болезни хоть и с третью желудка, но с прежней энергией приступил к исполнению своих обязанностей.
— Не навязывайте мне этой публики! — упорно отбивался он от тунеядок. — Почему ко мне? Почему не в «Приморский»? Разве у меня хозяйство хуже, чем у них?