Тропа барса
Шрифт:
Что обиднее всего, я больше не смогла вспомнить и лица родителей, только руки — теплые, добрые…
…Аля повернулась на живот, посмотрела на Гончарова:
— Олег, ты понял, почему я просила сделать мне больно? Ну, когда… Мне… Мне хотелось подарить свою первую боль тому, кого я буду любить… Ты веришь мне?
Он нежно погладил ее волосы, прошептал:
— Верю.
Глава 32
— Три дня прожила в лесу. Погода стояла великолепная, теплая, и лес мне вовсе не казался чужим
То, что со мной произошло, я почему-то не вспоминала. Вернее, вспоминала, но без особой тоски, сожаления или страха. Единственно, я тогда думала, что Сашка выжил. Он не мог не выжить. Я верила, что это так. Не то что мне было совсем не до себя, но… Просто эти несколько дней я жила как травинка, как пронизанный солнцем листок.
А потом вернулась в детдом. А куда еще мне было возвращаться? К тому же три ночевки в стогу меня доконали: стала кашлять, как ненормальная, горло заложило… Я даже не боялась, что там меня могут найти подручные Палыча… Мне было все равно.
А вот как пришла туда, я не помню. Как мне потом сказали, температура была за сорок: воспаление легких. Я-то думаю, началась и нервная горячка: я бредила, звала маму и папу…
Оклемалась еще недели через две. Открываю глаза, смотрю — рядом Катька Медвинская. Сидит у постели. Уже без бинтов, только пластырь на носу.
— Ну ты, Глебова, и страхов наговорила в бреду… — произнесла она, явственно шепелявя: от передних зубов остались одни сколы. — Все в какую-то яму падала ледяную! Сидеть с тобой рядом — и то замерзнешь.
— Что с Сашкой Буней? — спросила я, разлепив спекшиеся губы.
Медвинская помрачнела:
— Убили Сашку. А ты что, ничего не помнишь? Ты же там была…
— Я думала… Я думала, он… — Отвернулась к стене и заплакала.
— Булдак его убил, — произнесла Медвинская, глядя в одну точку. И что творилось в потемках ее души — я не знаю…
— А сам Булдак? — решилась-таки спросить я.
— Сидит. Светка Артюх один глаз ему таки выцарапала… Но это, считай, за меня.
А за Буню… За Буню он еще ответит.
— Светка, она…
— Не знаю, — пожала плечами Катя. — Куда делась, когда… Исчезла. И правильно сделала.
— Кать… — решилась я. — А ведь это… Ведь это твой Груздев все устроил…
Поняла?
— А тут и понимать нечего. Соски мы все рядом с ним. Вот только…
— Что — только?
— Он волк, А волков отстреливают. Рано или поздно, но отстреливают.
— Кто?
— Охотники.
Медвинская помолчала. Усмехнулась невесело:
— Ну как тебе моя физия?..
— Нормально, — пожала я плечами, опустив глаза и надеясь, что вышло не слишком фальшиво.
— Во-во. Что нормально, то нормально. Ладно, я уже отплакала по этому поводу и отстрадала. Кстати, я уже все продумала. В Питере есть один хирург, носы делает — закачаешься. И зубы себе сделаю как у кинодивы, мои мелковаты были. Так что все действительно нормально.
— А деньги?
— Деньги — дело наживное. Это у меня физиономия не в порядке, а все остальное — в полном. Ну ладно, я пошла. Это — тебе.
Катька достала из сумки невероятные по тем временем продукты: нарезанный ломтями балык, сливочный шоколад, хлеб бородинский…
— Это от щедрот Груздева? — не сдержалась я.
— Дура ты. Это от души. А Груздева я с тех пор не видела. И не собираюсь.
— Извини.
— Да ладно…
Вообще-то… Катька Медвинская на самом деле была куда добрее, чем хотела казаться… Жизнь у нее была совсем скверная, другую бы так изломало, что… А она… Да и не особо разбираюсь я в людях. Решишь: плохой или плохая, и ведь правда, хорошего мало, а вдруг человек к тебе другой стороной повернется, и думаешь, словно не он, а брат-близнец, причем воспитанный совсем другими родителями…
Пока я болела, в детдоме многое поменялось. То, что произошло на базаре, случилось как раз второго октября. Шел девяносто третий год. На следующий день в Москве какая-то заваруха началась, и кто с кем там поцапался, я и сейчас не знаю, да это мне и не нужно. А вот Кабана сняли. И не за воровство, и не за то, что его воспитуемые оказались в поножовщину замешаны, — он тогда на чью-то не ту сторону стал.
Почти три месяца, всю зиму, детдом был бесхозным, престарелая завучиха стала «исполняющей обязанности», и забота у нее была лишь одна: как бы во что-нибудь не вляпаться ненароком. А потому она просто не подписывала никаких бумаг. Есть стало нечего совсем. Пустые щи, сухарики. И плохо еще то, что за территорию интерната выходить было себе дороже: мы просто боялись. В Зареченске началась натуральная война, за что — и понять было нельзя. Стреляли друг дружку как бешеные. Кстати, узнала я и про Палыча: по слухам, он получил инвалидность, но о том, что я жива и здорова, не знал. А всех его пятерых подручных расстреляли.
Прямо в машине, уж куда они ехали, никто не знает; одеты были по гражданке, и их помесили из автоматов. Я-то думаю, груздевских это работа, а может, и сами менты для своих этак расстарались: Палычевы придурки и так отвязанные сильно были, а как он в больницу залег, и вовсе распоясались. Зачем такие кому нужны?
Вообще-то зима была очень трудной. Одна радость: это когда мы бегали на станцию и смотрели на проходящие поезда… Ведь должна же была плохая жизнь хоть когда-нибудь кончиться?
Мы там стояли, замерзшие, голодные, в одинаковых малиновых пальтецах и дурацких шапочках с помпончиками, — и мечтали… Придумывали себе жизнь… Будущую? Или — вообще… Ты знаешь, мне порой кажется, что живем мы вовсе не одну жизнь. Не только я, все… Как-то существуем, а в мечтах, в представлениях, в снах — идет другая жизнь, лучше, красивее, справедливее этой… А мы… Мы ее желаем и… боимся. Или просто не находим ни сил, ни отваги действительно ее прожить…
Боимся жить… Быть деятельными, обаятельными, бесстрашными, гордыми, красивыми… Боимся любить, любить беззаветно. А те, кто отваживается, горько платят разочарованием… Почему так?