Тропы Алтая
Шрифт:
— Великое множество! — согласился Вершинин.
— И вот до тех пор, пока мы сравниваем что-то с чем-то не по химическому составу и не по физическим свойствам, а по тем впечатлениям и чувствам, которые вызывает у нас окружающий мир, до тех пор вместе с нами будет существовать поэзия…
Вершинин хотел перебить, Рязанцев протянул руку ладонью вперед:
— Я не кончил! Камень вызывает тысячи эпитетов и сравнений, но, заметьте, все-таки с чем-то его уже нельзя сравнить. С чем-то невозможно!
Вершинин не понял. Лицо у него вытянулось, но, вместо того
— Минутку, минутку, дорогой мои и уважаемый Николай Иванович!
А Рязанцев оглянулся по сторонам и снова заметил Онежку:
— Скажи, пожалуйста, Онежка, с чем нельзя сравнить вон тот камень? Во-он тот! На сопке. Видишь? С чем его никак не сравнишь?
— С «ней», с существом женского рода, нельзя сравнить, — ответила Онежка.
Рязанцев моментально Онежку понял:
— Верно! Правильно! Там, — кивнул он в сторону камня, а потом и протянул к нему руку, — там существо мужского рода. Недаром мы с вами, Константин Владимирович, называли его и фантастическим и космическим, но ни разу не сказали — фантастическая, космическая! Потому что это — он и ни в коем случае не она! Значит, камень в нашем представлении все-таки имеет границы сравнений. И пока я спрашиваю себя, до каких пор этот камень для меня камень, это небо — небо, а главное, самое главное, до каких пор я это я, — для меня необходима поэзия.
Вершинин снова заговорил было:
— Но-но-но, дорогой…
А Рязанцев снова вытянул руку ладонью вперед:
— Поэзия недаром подбирает друг к другу и как бы сравнивает между собой созвучия слов. Неожиданные и красивые созвучия помогают ей найти неожиданные сравнения. Найти и доказать… Недавно один поэт доказал сходство между спутником Земли и пшеничным зерном. Доказал, потому что у него в стихах так думал тракторист, ночью засевая пашню.
Спор стих.
Онежка представила себе тракториста, который сравнил спутник с пшеничным зерном. Вслед за ним легко можно было сделать так же и даже смелее: сравнить все небо с пашней, а все звезды с зернами. Вслед за ним… Но ведь человеку нужен свой собственный след. Ведь нужен!
Она редко читала стихи и всегда думала, — наверное, это ее порок. Но это был не порок, нет. Попросту она не знала, как среди множества стихов найти свои собственные, пусть написанные кем-то, но для нее. Не знала, потому что у нее не появлялось вопросов к стихам. Но вот вопрос возник. И появилось право что-то требовать от стихов, быть может, даже указывать поэтам, чего она от них ждет.
Вершинин-старший такого права за собой не чувствовал.
А Рязанцев?
Уже много раз Онежка замечала сходство между собой и Рязанцевым. Она удивлялась и не хотела себе верить: Рязанцев был слишком взрослый и умный…
И сейчас она тоже не поверила, что у нее и Рязанцева могут быть одни и те же чувства и мысли, что они одинаково могут слышать стихи. «Наверное, — подумала Онежка, — когда Рязанцев открывает книжку со стихами, он считает своим долгом сначала представиться: «Рязанцев Николай Иванович. Старший научный сотрудник. Географ».
А Онежка, как она могла поэзии представиться? «Онежка Коренькова. Студентка». Поэзия ей ответила бы: «Много вас таких. Всех не запомнишь!» Но в том-то и дело, что у нее не было ни малейшей необходимости раскланиваться перед поэзией, рекомендоваться ей.
И в то время как в поэзии могло и совсем не оказаться стихов для Вершинина-старшего, могло быть очень немного стихов для Рязанцева, — без стихов для Онежки поэзии не могло быть. Поэтому Онежка вправе их требовать и требовать, эти стихи, эти слова.
День был нынче как день — с поволокой в самых вершинах гор, с чуть потускневшими зелеными пятнами можжевельника казацкого на склонах, с синим лесом в складках между горами, с коричневыми, фиолетовыми и красноватыми потоками каменных осыпей, застывших в неустойчивом равновесии… На склонах каждой горы словно отпечатаны географические карты каких-то неведомых стран.
Приглушенными были голоса ручьев, словно они только еще разучивали свои песни, притихшими были деревья и травы, как будто они только-только начинали между собой какую-то беседу, солнце было неярким, небо еще не синим, и облака едва заметно колебались, вглядываясь в те дали, куда им вот-вот предстояло тронуться. Все в природе нынче ждало прихода затерявшегося где-то дня, все как бы недоумевало из-за этого опоздания, все было наполнено и ожиданием и недоумением.
Нынешним летом Онежка неизменно разделяла с природой ее настроение. Просыпаясь, выглядывала из палатки, вдыхала росный воздух и в самой себе тотчас открывала что-то такое же: такое ощущение, такие чувства, которыми, казалось ей, было наполнено утро.
Позже, днем, когда Онежка работала в лесу, готовила пищу на костре, она это свое настроение ничем не выдавала, всегда, в любую погоду — и в самую яркую, и в туманную — бывала одинаково спокойной и деловитой. У нее был тайный сговор со всем окружающим ее горным миром, союз, о котором она ни на минуту не забывала, хранила его и даже как-то тихо сама перед собой гордилась им, и слушала его, и каждый день вновь и вновь по-разному звучали для нее слова «истод, адонис, эдельвейс».
Так было с первого дня путешествия, и так не было сегодня. Сегодня впервые она не разделила с природой ее утренней судьбы, ее ожидания, царившего нынче замешательства, какой-то нежной и ласковой неуверенности.
Все она заметила нынче, все ясно увидела вокруг себя, все поняла и ничему не поддалась.
Она вдруг отказала в каждодневном и безоговорочном союзе всему окружающему, хотя ни одним словом, ни одним едва уловимым чувством этот союз ни в чем не смогла бы упрекнуть.
Нынче она должна была не только все видеть, все слышать, но еще и постигнуть: «А я сама до каких же пор — я?!»
«Жива?» — спросил ее Лопарев на Семинском хребте. Какой раз она об этом вспоминала! И все потому, что тогда это было самое значительное слово для нее, самое необходимое: ей нужно было убедиться, что она действительно жива, и Лопарев ее в этом убедил.