Трудности белых ворон
Шрифт:
В скверике она, как обычно, отпустила Фрамов поводок, уселась на спинку любимой скамейки, втянув голову в плечи и глубоко просунув руки в рукава куртки. Солнце светило, как и вчера, ярко и совсем по–весеннему, и трудно было открыть навстречу ему глаза. Все было в скверике, как вчера – и лужи, и подтаявший под деревьями снег, и скамейка эта… Счастья вот только вчерашнего не было. И вернуть его Люсе никто не мог. Она вдруг всем своим существом почувствовала, как пришла, поселилась, отвоевала вмиг все ее внутреннее пространство прежняя эта черно–горькая любовь, так измучившая ее за долгую зиму. И главное — как обидно быстро вытеснила она ту дрожащую и легкую радость, которой они с Ильей только вчера
В том, что она должна, обязана ему помочь, Люся не сомневалась. А кто, если не она? Обязанность эта уже прочно сидела в ней и вовсю диктовала свои жесткие условия: она должна, она обязана, это долг, это судьба такая…Она даже и поплакать решила прямо сейчас, здесь, на улице, чтоб перед Глебом потом не кваситься – ему и без того нелегко…
К скамейке подбежал Фрам, повилял хвостом, гавкнул радостно на своем собачьем языке: « Ну, и чего ты раскисла, хозяйка? Смотри, весна какая! Солнце светит, ручьи бегут! Радоваться надо жизни, а ты сидишь, горькие думы думаешь, плакать даже вон собралась. Уже и губы расквасила…»
— Гуляй, Фрамушка, гуляй. Мне пока домой совсем идти не хочется, — еже совсем сквозь слезы улыбнулась ему Люся. – Посижу еще маленько…
Конечно же, она поплакала. И от жалости к смертельно больному Глебу, и от жалости к обиженному Илье, и от стыда за то, что обошлась с ним нехорошо, выгнав по–хамски, и от досады на свой этот стыд… Яркие солнечные лучи плавились и рассыпались искрами сквозь пелену слез, застилавших глаза, отчего и деревья скверика, и трусивший между ними Фрам казались нереальными, преломленными, как сквозь стеклянную призму : хвост и лапы — в одной стороне , а собачья голова, ветки и стволы деревьев – в другой… Поплакав немного, Люся вздохнула прерывисто, вытерла тыльной стороной ладошек щеки, одним прыжком соскочила со скамейки, сумев угодить ботинком в скрывающуюся под мягким снегом лужу. Пристегнув Фрамов поводок, медленно побрела домой, подставляя ветру красное от слез лицо. Уже подходя к подъезду, вспомнила вдруг, что, уходя, забыла взять ключи от квартиры. «Ну вот, сейчас Глеба разбужу…» — подумала с досадой, нажимая на кнопку звонка.
— Где ты ходишь так долго? – недовольно спросила ее Шурочка, распахнув дверь. Она уже успела и принять ванну, и переодеться в легкий домашний халатик, открывающий чуть оплывшие коленочки, и нанести толстым слоем стягивающую маску–пленку, отчего ее лицо казалось совсем кукольным, блестящим и будто неживым. Люсе вдруг вспомнились детские ее страхи, когда казалось, что мама снимает с лица не остатки пленки, а срывает живые кусочки кожи…
— Люсь, а чего он приехал–то? – шепотом спросила Шурочка, смешно двигая губами. – И почему это ты его в свою постель сразу уложила? Мог бы и в гостиной пока лечь… А он надолго приехал?
— Нет, мам, ненадолго. Он утром уже уйдет, ты не волнуйся, – успокоила ее Люся.
— Да, лучше, чтоб он ушел, конечно. Люсь, скажи, а что мне завтра на работу надеть? – как всегда быстро и неожиданно переключилась на свою персону Шурочка. – Ты знаешь, мне кажется, что мой новый шеф положил на меня глаз. Он так пристально иногда смотрит! Я вся смущаюсь даже… Может, мне его на ужин пригласить? А? Как думаешь? Я ведь теперь женщина свободная, мне надо свою личную жизнь устраивать…
— Мам, а ты уверена, что он именно в этом смысле на тебя смотрит? – осторожно спросила Люся. – Сколько ему лет–то?
— Да какая разница, сколько ему лет! – занервничала Шурочка, держась обеими руками за скользкие от застывшей маски щеки. – Наверное, тридцать с небольшим… Но я ведь тоже на свой возраст не выгляжу, правда?
«Правда, правда…» — рассеянно размышляла Люся, идя в свою комнату. — « Только на фига ты ему сдалась, молодому — красивому, да еще и в начальники выбившемуся…»
Осторожно открыв дверь, она на цыпочках проскользнула в свою комнату. Глеб не спал. Улыбаясь задумчиво, медленно перелистывал страницы Гончаровского «Обрыва», оставленного ею впопыхах на полу у дивана.
— Тебя что, на классику потянуло? — спросил он, захлопнув книгу.
— Меня всегда на нее тянуло, Глеб. Просто ты этого не знал. Ты разве спрашивал меня когда–нибудь, что я читаю?
— Нет, Люсь, не спрашивал. А зачем? Не царское это было дело… Я ведь, знаешь, в принципе всегда презирал уткнувшихся в книжку людей. Они мне все неудачниками казались, сплошными лузерами. А что? Раз на хорошие развлечения денег не хватает, что остается делать? Только книжки и читать!
Люся только усмехнулась грустно и ничего ему не ответила. Просто вспомнила почему–то Илью с его забавным делением литературы на вертикальную и горизонтальную, и снова чуть не заплакала. Взяв книжку из рук Глеба, она торопливо отвернулась, сунула ее на стеллаж. А через минуту к нему обернувшись, сказала тихо:
— Ничего, Глебка, еще не вечер. Погоди, и ты книжки читать научишься. Это, знаешь ли, очень увлекательное занятие…
Глеб рассмеялся было и затих тут же. Сел на постели, поднял на Люсю больные совсем глаза:
— Знаешь, слушаю тебя и боюсь. И еще — злюсь! Просто идиотом полным себя чувствую. Как будто каждое твое слово по башке молотом стучит: дурак, дурак, дурак… Ты все делал не так, не так, не так… А идиотом я быть не привык, я лучше всех быть привык. Я вот сейчас проснулся, и вот о чем подумал… Может, мне вообще не стоит так суетиться? Наверное, надо просто умереть достойно, и не забивать себе голову? И по врачам не бегать с выпученными от страха глазами – все ведь и так ясно…
— Нет, Глебка, нет! Обязательно даже стоит! Я ж с отцом–медиком выросла, и слышала много раз, что всякое бывает. Человеку не оставляют шансов на жизнь , совсем умирать уже отправляют, а он живет, и долго живет, до самой старости… А у другого вроде бы все в порядке – и медицина свое дело сделала, и результат положительный, а не получается у него жить… Потому что хотеть перестал, понимаешь? Потому что думать перестал! Нет, мы с тобой обязательно будем бороться! Ты мне очень, очень нужен. Я очень люблю тебя, Глебка! И даже больше, чем раньше…
— Да? — с надеждой посмотрел он ей в глаза. – Правда? Ты правда хочешь помочь мне? И не бросишь меня, Люсь?
— Ну что ты, Глебка. Конечно же, не брошу…
— Господи, сыночек, что это с тобой?
Татьяна Львовна стояла в прихожей, испуганно разглядывала сына, положив ладонь на грудь.
— Что, мам?
— Почему на тебе лица нет? Где лицо? Опять в какую–нибудь свою историю вляпался? Я с тобой с ума сойду скоро…
Лица у Ильи и правда не было. Была вместо него лишь бледная маска с черными разводами вокруг глаз, с горестно опустившимися вниз уголками губ, с прилипшими ко лбу вялыми прядями белых волос. И лишь во взгляде сквозила ей уже знакомая отчаянная и чистая пронзительность – та самая пронзительность, в которую она так опрометчиво и сходу влюбилась двадцать лет назад… Татьяна Львовна даже тряхнула головой решительно, пытаясь отогнать это наваждение…