Трудные дороги
Шрифт:
Нечего было думать. Дело наше ясное и следствие должно занять всего две-три недели. Потом дело пошлют в Москву. Месяца через два-три Коллегия НКВД пришлет приговор. Я знаю, какой он будет. Другого не может быть. Жить нам осталось месяца три, не больше…
Через неделю привели еще одного десятника, кубанского казака. Часа через два, случайно услышав наши фамилии, он превратился в столб. С открытым ртом, выпученными глазами он смотрел на нас. Перехватив губами воздух, еще не веря, он. спросил, действительно ли перед ним мы. Услышав ответ, воскликнул: «А вашу могилу показывают в лесу!» Лагерь уже знал, что нас привезли, успел выдумать, что нас расстреляли, и похоронил нас. Что ж, ошибка
Меня вызвал начальник Управления, — тот же, бывший начальник экспедиции. Он мало изменился, только пополнел.
И теперь он носит не бушлат и такие же, как у нас, гимнастерки: на нем военный френч, с малиновыми петлицами. Теперь он — царь и бог десяткам тысяч заключенных.
Он встретил меня, почти как доброго знакомого. Пригласил сесть, предложил папиросу. Внимательно и даже участливо смотря мне в глаза, он просил объяснить, почему я бежал? Нет, это не для следствия, он сам хочет понять, что произошло? Мне доверяли, меня ценили, как хорошего работника, я пользовался большой свободой, жил в сносных условиях, куда лучше, чем многие другие заключенные. Наверно, мне не пришлось бы сидеть полностью десять лет, меня освободили бы раньше, — зачем же было бежать? Может, была какая-то особая причина?
Я видел, что он искренне хочет понять что-то, недоступное ему. Мой случай для него — одно голое безрассудство. Не важно, в конце концов, что я сижу в концлагере, справедливо это или нет, хочу я быть свободным или не хочу, — этих вопросов для него не было. Свобода ведь — мираж, есть только осознанная необходимость. Я должен подчиняться установленному порядку, как подчиняются ему другие, как подчиняется и он сам. И при этом порядке я пользовался лучшими условиями, чем миллионы других людей. Мне дали эти условия, мне доверяли. Почему же я не оправдал их доверия, почему не подчинился и предпочел призрак свободы и вот этот конец реальным благам? Это было ему никак непонятно.
Мне нечего было ответить. У нас — разные языки. Этот трезвый и самоуверенный человек, царь и бог надо мной, был непоколебимо убежден в своей правоте, — моя правота была для него блажью, не стоящей ломаного гроша. Если бы я обладал даром предвидения, я сказал бы ему, что через несколько лет его расстреляют… [1] Я смущенно молчал и чувствовал себя неловко: он ведь в самом деле хотел понять…
Перевели в отдельную камеру. Теперь нас трое. Третий — высокий, нескладный, из углов и изломанных прямоугольники украинский крестьянин Твердохлеб. Длинные руки, похожие на рычаги, громадные ноги волочатся, цепляясь за землю; продолговатое лицо с тонким искривленным носом, жесткие черные волосы, лохматые брови, хищно горящие глаза, выставленный вперед костистый подбородок, — увидев,я подумал, что в пустынном месте его испугаешься и днем.
1
Он был расстрелян в годы ежовщины.
В позапрошлом году, в пункте на юге, у начала шоссе, Петр Твердохлеб получил письмо, о том, что его жену принудил к сожительству председатель колхоза. Он бежал из лагеря, по лесам прошел километров восемьсот до Волги, на пароходе, зайцем, спустился до Сталинграда,- оттуда поездом проехал на Ростов, дальше где, поездом, где пешком добрался до Одессы. Из Одессы пробирался к себе на Подольщину, но на одном из последних перегонов, в поезде, его арестовали, решив, что он — румынский шпион. Полгода его держали в тюрьме, избивая на допросах. Твердохлеб не говорил, кто он. он не выдержал только тогда, когда к рукам его привязали провода и пустили ток.
Еще с полгода его везли по пересылкам. В день приезда в лагерь ему снова удалось бежать. Он еще раз проделал почти тот же путь. В своей деревне встретился с женой, с родственниками. Люди мерли от голода — председатель жил хорошо. Твердохлеб убил председателя, вымещая сразу все. Подвернулся какой-то начальник из района — убил и его. Перепуганные односельчане связали Твердохлеба и передали нагрянувшему отряду НКВД.
С неделю у нас пробыл еще один смертник, вор, сын Медведя, начальника управления НКВД в Ленинграде. Он сбился с дороги, подростком попав в воровскую среду. Отец выручал его, когда он попадался, потом решил, что будет лучше, если сын, для острастки, посидит в концлагере. Недавно этот шестнадцатилетний паренек бежал, был пойман в деревне, стараясь вырваться, случайно убил председателя сельсовета. Это был тихий, при нас смирный, любознательный парнишка с хорошими задатками, в других условиях, наверно, его еще можно было бы исправить. Его отловили от нас, может быть, к отцу…
Следствие затянулось. Предъявили обвинение по десятку статей. Даже в контрреволюции: я и Хвощинский — контрреволюционная группа, и мы хотели.. бежать за границу. Наш побег из тюрьмы — бандитизм. Побег из лагеря, не просто побег: это заранее обдуманное групповое организованное злодеяние. Я совершил растрату в тридцать тысяч рублей. И по моей халатности, уже после нашего побега, погибли лошади. были и другие такие же преступления, легко понятные: бухгалтерия и хозяйственный отдел свалили на нас все, что можно было свалить. На это в нашем положении трудно обижаться: живым надо жить. Не хотелось только быть растратчиком. Я составил список всего взятого нами при побеге, — оказалось рублей на шестьсот. На список не обратили внимания: не все ли нам равно? Одной или двух статей достаточно, чтобы нас расстрелять. Не меняло дела, будет их две или десять.
Только через два месяца следователь вызвал подписать обвинительное заключение. В нем был тот же десяток статей. Я подписал: это только форма…
Петр Твердохлеб
В Управлении мы больше не нужны — нас перевели в другой изолятор, на лагпункт Пионерный. Тот самый лагпункт, который два года назад встал перед нами, как символ конца человеческой жизни в экспедиции. Экспедицию он давно доконал, — теперь он символ нашего конца. На нем давно штрафной изолятор, а в одном из бараков, за второй проволокой, — следственный. Неделями мы были в нем одни.
Узкая, вытянутая в длину камера. С одной стороны — две койки из жердей, на одной Твердохлеб, напротив я. С другой стороны — нары на несколько человек, там Хвощинский. Посреди камеры круглая печка из куска обсадной трубы. Против нее — запертая снаружи дверь в коридор; в стене щель, вместо окна, на уровне головы.
В уборную и на прогулку выводят, держа наган в руке. За проволокой встает еще один охранник с винтовкой. Нас крепко стерегут — для смерти.
Так надо прожить еще три месяца. Как это томительно долго! И как мало осталось нам жить!..
Сначала Твердохлеб много рассказывал о себе. Неторопливо, по частям, он говорил о своем детстве, о селе, о побегах, о тюрьмах. Части складывались — получалось целое, странное и загадочное, чего до конца, наверно, никогда не понять — получалась жизнь человека.
Твердохлеб не помнил родителей, он вырос в семье дяди. С малых лет пас птицу, потом скотину, подростком работал в поле. Безногий солдат научил его читать, по копеечным книжкам с лубочными картинками. И ему захотелось узнать, откуда взялись слова, почему стол называется столом, а не иначе? Почему возникла странная связь слов, взявшая человека в плен?