Тщеславие
Шрифт:
Я упорно старалась хранить молчание, ведь стоило только рот раскрыть… В общем, скандала не хотелось, не до скандалов мне было, совсем не до скандалов.
Наконец мама сдалась, громко обругала меня идиоткой и удалилась в кухню, откуда через несколько минут донеслось до меня грозное, но оставшееся без внимания: «Жрать иди, Несмеяна!»
А я сидела в старом кресле, поджав колено, и не смотрела в телевизор: действительно, в чем-то мама была права. Не складывалось у меня… Глобальные замахи были рублей на сто, а удар даже на копейку никогда не тянул. С этим надо было что-то делать, нельзя так дальше, уже голова пухнет, думать вообще вредно, если разобраться.
— …найти хорошего доброго человека, и все образуется как-нибудь, — говорила мама уже много спокойнее. Она стояла в дверях и смотрела на меня с сочувствием. — В жизни, к сожалению, все получается не так, как хочется, но, Наденька, надо взрослеть, уже пора. Ты ведь теперь совершенно самостоятельный человек, институт закончила, работаешь. А все у тебя ветер в голове. Ну что тебе этот Слава? Ни кожи ни рожи! Он еще пожалеет, да только поздно будет! А ты съезди куда-нибудь, на дискотеку там, в кино, ну не знаю куда, познакомься с кем… И все наладится, вот увидишь…
— Да, — ответила я машинально, — все образуется…
— Ну, вот и хорошо, — сказала мама ласково, — а теперь пойдем ужинать. Надо обязательно есть, ты у меня уже вся зеленая стала. А я там курицу пожарила. С картошкой. Остынет ведь. Пойдешь?
— Пойду, пойду, — согласилась я и медленно поднялась с кресла. Кресло натужно застонало, мама посторонилась, пропуская меня вперед, словно боялась, что я сейчас передумаю и курица с картошкой так и останется несведенной.
Глава 4
Как легко общаться с чужими людьми!
Чужому человеку всегда есть что рассказать: детство, отрочество, юность, профессиональная деятельность; чужой человек старается казаться лучше, чем он есть на самом деле, а потому особо тщательно подбирает слова, одежды и жесты; чужой человек любит дарить подарки и расточать пышнофразые обещания, которые никогда не смогут быть выполнены, чужой человек первым приходит на свидания и всегда готов извиниться даже за то, чего не делал.
Герман был идеально чужим человеком.
Конечно, не день и не два прошли с момента моего с ним знакомства до первого телефонного звонка; еще пару недель я, затерянная внутри нашей холодной, неухоженной конурки, холила и лелеяла свою распоследнюю неудачу: по ночам горько рыдала в подушку, опивалась валерьянкой, просматривала тревожные сны разных степеней тяжести. А надо мной громко шаманила моя непримиримая мать.
В первые дни она высказывала в мой адрес конструктивную критику (я до сих пор совершенно уверена, что если разобраться в этимологии слова «критика», то в истоках наверняка отыщется «крик»); потом взывала к сочувствию, пребольно бия в глаза своей будущей одинокой старостью; потом горько (гораздо горше меня) рыдала в подушку и опивалась валерьянкой, а в финале, исчерпав все словесные ресурсы и всю фантазию, прибегла к своему коронному приему и в очередной раз собралась под электричку бросаться.
Битых два часа я провела спиной к входной двери, распятая, как морская звездочка, внутри дверного проема: руками-ногами упиралась в стороны, ключи зажимала в правом кулаке, а кулаком подпирала притолоку (высота, для мамы недосягаемая, мама мне всего-то по плечо).
Мама в запарке пыталась отодрать меня от двери, тянула за одежду и кричала. Кричала громко и нечленораздельно, глаза и щеки наливались кровью, голос срывался, а я, человек к суициду по натуре своей вовсе не склонный, сопротивлялась столь бешеному напору и размышляла, что, если залпом выпить пачку-другую снотворного… или вот балкон еще неплохое место…
Но, как говорил один небезызвестный киногерой, «я не умер, иначе кто бы рассказал вам эту историю». Страсти улеглись потихонечку, мама, изможденная своим же собственным порывом, крепко спала, с головой укутавшись клетчатым пледом, и жалобно всхлипывала во сне — такая маленькая, несчастная, беззащитная, такая одинокая в своей житейской мудрости, а я потихонечку натягивала в коридоре свои старомодные синие «дутики» и осторожно тащила из рукава кепку и шарф: мне было уже невмоготу находиться дома, нужно было хоть куда-нибудь уйти, пусть на час, на два, только бы подальше отсюда.
Вот тогда-то я и позвонила Герману — время-то нужно было чем-нибудь занять, по территории в один квадратный километр долго не проходишь, к тому же меня всегда угнетало кружение по одному маршруту.
А Герман меня узнал. Сразу. И еще он мне обрадовался — искренне так, совсем по-щенячьи.
Ему было двадцать шесть, он работал бухгалтером в меховом ателье. Родители и старший брат погибли восемь лет назад, по дороге на дачу, в автомобильной катастрофе. Германа тогда только призвали в армию, и известие это застигло его в учебке, за приготовлением контрольного борща (он учился на повара). Герман никогда не рассказывал, как он ехал в Москву на похороны, как хоронил свою семью, вот только борщ… С тех лор Герман возненавидел борщ, просто смотреть на него не мог, особенно на алый, густой, украинский…
После армии Герман вернулся в пустую квартиру и целый месяц беспробудно пил, пока не подобрал его на улице старый школьный друг и не пристроил на работу в ателье, которое сам же и открыл на папины-мамины денежки, бухгалтером. Потом Герман окончил бухгалтерские курсы, да так и осел в конторе бывшего одноклассника — сводил дебет с кредитом, от налогов увиливал, обычный, в общем, бухгалтер получился, не хуже других. По пятницам пил с сотрудниками пиво в кабаке, по субботам и воскресеньям подолгу просиживал у видака, смотрел пиратские боевички, а потом по полдня отсыпался, стряпал себе нехитрую холостяцкую еду, детективы читал в огромных количествах. Был он мягкий, добрый и неуклюжий, говорил мало и неловко, не умел «поразить воображение», а посему девушки обходили его стороной, и он, чьей жгучей мечтой было создание новой «ячейки общества», так и оставался в полном одиночестве в пустом и гулком доме. И никакие деньги, а зарабатывал он очень недурно, от этого одиночества не спасали.
Такой же был неприкаянный, как я, не знал, куда себя деть, его было жалко. Его хотелось утешить. Ему хотелось, чтобы его утешали. Все сошлось…
И уже в конце мая я с недоумением обнаружила, что через три недели моя свадьба…
Мама шумно хлопотала, вовлекая в процесс подготовки к столь знаменательному событию каждого встречного и поперечного знакомца, — договаривалась о цветах с Тамарой Васильной из колхозной оранжереи, об овощах — с Ниной Николаевной из парника, вела на старых перфокарточках сложные математические подсчеты того и сего, прикидывала примерное меню, осматривала с особым тщанием парадные рюмки и вилки. Она, бедняжка, за этой негаданной беготней похудела даже, пришлось мне на всех юбках ей пуговицы перешивать. А мы с Германом молча, отрешенно бродили по цветущей Москве — он был несказанно рад, я — оглушена, — и как-то так получалось, что, подключившись на мгновение к объективной реальности, я обнаруживала нас именно там, где мы когда-то давно, кажется — в прошлой жизни, так часто гуляли со Славой…