Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
Шрифт:
советует грешным душам постоянно заказывать молебны. Разумеется, служить их станет дон Антолии у себя в церкви. Так заблудшие старухи, сами того не ведая, создали в своем квартале очаг оккультизма. Бессознательный обман, к которому прибегали они и еще одна сивилла из числа их подруг, привлекал излишне доверчивых людей, и в домике на улице Гиндалера, словно в Лурдском гроте,{236} творились форменные чудеса.
На сеансах присутствовали два-три священника, снедаемые любопытством женщин из тех, что промышляют иногда сводничеством, похотливые развратные
Дон Антолин Торресилья был человеком, весьма скупым и корыстным. Бельтран, убежденный антиклерикал, откровенно говорил о своем друге и земляке:
— Вы же знаете, он из той братии:
Для коей деньги выше бога, Особенно когда их много.— Замолчи, — урезонивал его священник. — Ну что ты смыслишь в этих делах, фонарщик?
— Я действительно фонарщик, — огрызался Бельтран, — но фонари-то по тебе тоскуют.
— Полно, полно! Затараторил, как болтливая старуха.
— Эта братия, — продолжал Бельтран, — помышляет только о денежках. Разглагольствует о смерти и вечном спасении, а сама только и думает о презренном металле. Как-то раз у нас в деревне проводили каникулы два семинариста, уже кончавшие учение. Жили они на постоялом дворе, и один из них решил попугать другого. Забрался он на чердак и давай греметь цепями над комнатой приятеля да громко охать и причитать.
— Богом заклинаю тебя, душа, горящая в вечном огне, скажи, что тебе надо? — робко спросил семинарист, сидевший в комнате.
Тот, кто был наверху, ответил замогильным голосом:
— Отслужи двадцать молебнов о спасении моей души!
Однокашник шутника, стуча зубами, отозвался все тем же
жалобным тоном:
— Хорошо, очень хорошо. Бросай сюда сто песет.
— Это все выдумки самого Бельтрана, — убеждал дон Антолин.
Фонарщик часто подшучивал над ним, уверяя, что он постоянно читает в церкви одну и ту же проповедь.
— За те деньги, что мне платят, я делаю более чем достаточно, — восклицал святой отец.
— А разве спасение душ прихожан ничего для тебя не значит?
— Один бог без греха.
— Попы всегда пустословы, и прок им не от часов, а от Часослова, — балагурил Бельтран.
— Это почему?
— От часов только звон, а от Часослова у попа-пустослова в кармане динь-дон. Вот так и с нашим святым отцом.
Священник тщетно отбивался от наскоков фонарщика.
— У этой братии одно на языке: делай то, что говорю, а не то, что делаю, — не унимался Бельтран.
— Конечно. Кто из нас столь безупречен в жизни, чтобы служить примером для других? Но коль ты понимаешь, что такое добродетель, то можешь быть добрым советчиком, — возражал священник.
— Все вы как тот аптекарь с Пуэрта-дель-Соль, что жил над своей чертовой лавкой. Когда хитрец заболевал, он звал экономку и с таинственным видом приказывал: «Из того, что внизу, мне ничего не носи».
— Ну и язык у тебя, Бельтран!
У священника всегда был волчий аппетит. Если его приглашали к Хайме обедать, а дон Антолин был не прочь гостить там хоть каждый день, он с жадностью поглощал все, что подавали. За едой ему постоянно добавляли хлеба и вина.
Когда он пил вино, то обязательно причмокивал и с наслаждением облизывал губы.
— Ну и уплетает же святой отец! — говаривал Бельтран, а однажды даже заметил: — Он рожден быть епископом, а не каким-то францисканцем.
— Это почему? — полюбопытствовал Тьерри.
— Потому что францисканцы едят только овощи да треску. Однажды какой-то епископ, желая посмеяться над францисканцем, спросил его: «Как вы полагаете, брат мой, можно ли в случае необходимости крестить младенца в бульоне?» Монах был парень догадливый и сразу нашелся: «Это смотря какой бульон». — «Почему?» — «Потому что в бульоне, который подают к столу вашего преосвященства, крестить нельзя, а в том, что приносят нам в трапезной, вполне возможно: он все равно что вода».
XVII
У дона Антолина Торресильи был друг, тоже приходский священник, по имени дон Эстанислао, знаток канонического права и преподаватель духовной академии. Дон Антолин восторгался им и уверял, что он человек умный и строгих правил. Тьерри же сомневался в этом, потому что святой отец сильно смахивал на пройдоху и с лица его не сходило несколько плутоватое и циничное выражение. Вскоре догадки Хайме подтвердились. Как-то раз к нему в кабинет вошла и представилась довольно молодая, красивая, но весьма развязная особа.
— Что вам угодно? — спросил ее Тьерри.
— Видите ли, мой муж дружит с вами.
— А кто ваш муж?
— Дон Эстанислао. У нас с ним трое детей.
— Как так? Не может быть. Дон Эстанислао — священник.
— Да, но какое это имеет значение!
— Для естества никакого, для меня тоже, но для других это все-таки кое-что значит.
Женщина явилась к Хайме вымогать деньги, и ему удалось отделаться небольшой суммой.
Тьерри спросил Бельтрана, правда ли, что у дона Эстанислао есть семья. Бельтран подтвердил это. Дети священника уже привыкли к сану своего папаши и нередко, когда их кто-нибудь спрашивает: «Как поживает твой отец?» — отвечают: «Хорошо. Сейчас он служит мессу».
Бельтран, разумеется, шутил и несколько преувеличивал.
Тьерри очень часто уходил из дома, не возвращался к обеду и целый день проводил в центре города. В другие дни он, напротив, не покидал пределы своего квартала, совершая прогулки по берегам канала и около кладбищ Сан-Мартин и Патриаркаль. Оттуда он добирался до площади Кеведо, где покупал газеты в киоске у человека по прозвищу «Очкарь», натуриста и вегетарианца, с которым Хайме любил поговорить. Очкарь походил на сумасшедшего; он уверял, что когда-то получил звание учителя, и ратовал за упразднение денег и за прямой товарообмен — интеркамбизм, как он выражался. Он хотел, чтобы покупатель, которому нужна газета, вручал ему вместо денег луковицу или салат-латук. Эта система торговли, восходящая к временам троглодитов, казалась ему настоящим открытием. Словом, Очкарь был чудак, и притом подчас забавный.