Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
Шрифт:
У германского посла лицо было пунцового цвета и походило на морду хорошо выдрессированного бульдога; французский был ни дать ни взять преподаватель лицея; а русский посол, огромный, высокий краснолицый мужчина с моноклем в глазу, окладистой белокурой бородой, розоватым носом картошкой и гарденией в петлице, смахивал на одетого согласно моде старого орангутанга из зоологического сада.
Члены дипломатического корпуса, должно быть, испытывали воздействие некой центробежной силы, отталкивающей их друг от друга: они явно старались поменьше общаться между собой. Супруги послов, в большинстве своем сухопарые поблекшие блондинки, похожие на чопорных гувернанток, не привлекали к себе внимания и оставались незамеченными. Среди них выделялись лишь две женщины: одна
В театре находилась одна превосходная писательница, единственная, которую критики удостоили столь хвалебного эпитета. Это была плохо одетая, приземистая, тучная женщина с широким отекшим лицом и белесыми мутными глазами; она суетливо вертелась в ложе и с видом знатока что-то втолковывала молодому дипломату и романисту, который улыбался словно паж — безучастно и вместе с тем жеманно.
В партере сидел маркиз де ла Пьедад с несколькими своими учениками, ходившими у него в любимчиках; одного из них, стройного, элегантного, очень бледного накрашенного и надменного юношу с тяжелыми полуопущенными веками, учитель всячески старался выставить на всеобщее обозрение, видимо, гордясь своим творением.
В зале присутствовали также молодые аристократы, банкиры, модные врачи, литературные критики и другие мадридские знаменитости: один политический деятель, один тореро с претензией на образованность; художники, представители буржуазии, журналисты и несколько субъектов, еще не внесенных в светский каталог, в их числе слащавый, похожий на манекен молодой человек с томными глазами и черной холеной бородой, ниспадавшей на белый пластрон. Этот юноша, с внешностью трубадура, претендовал на звание первого красавца Мадрида.
А выше, в амфитеатре и на галерке, бурлило море голов и мелькали раскрасневшиеся от духоты лица.
В ложе Кончи Вильякаррильо, помимо хозяйки, сидели маркиза де Агиляр и их кавалеры: Хайме Тьерри и молодой дипломат из посольства Соединенных Штатов, сухощавый, угловатый юноша с острым длинным носом, похожим на саблю. Маркиза де Агиляр была в черном платье с шелковыми кружевами и чрезвычайно смелым декольте. Конча надела платье бледно-лилового цвета с длинным шлейфом; волосы у нее были расчесаны на пробор и завиты; туалет дополняли диадема с большим бриллиантом посредине и жемчужное ожерелье в несколько ниток.
Маркиза де Агиляр выглядела более томно, нежели обычно: она переживала очередной роман — на этот раз с молодым американцем. Конча, как всегда, казалась равнодушной. Тьерри с восхищением созерцал ее перламутровую кожу и завитки белокурых волос на затылке. Конча и в самом деле была соблазнительна. Она напоминала скорее девушку, чем замужнюю женщину, и на нее было упрямо нацелено множество биноклей, причем те из них, которые принадлежали женщинам, глядели угрожающе, как револьверные дула.
В ложе, абонированной одним аристократическим клубом, несколько франтов с наглым видом разглядывали в бинокль Кончу и ее подругу, демонстративно смеясь и отпуская вызывающие реплики, чтобы привлечь к себе внимание дам.
— Какие болваны! — с презрительной гримаской воскликнула маркиза де Агиляр. — Им хочется, чтобы мы поняли, что они говорят о нас.
— Полно! Не обращай внимания! — равнодушно бросила Конча.
XXXVII
Наконец воцарилась тишина, и оркестр заиграл увертюру. Музыка заполнила театр, победно и деспотично завладев им. Когда увертюра кончилась, набитая до отказа галерка взорвалась неистовыми, яростными аплодисментами, и они, словно раскаты грома, прокатились по зрительному залу, сопровождаемые пронзительными воплями «браво». Затем взвился занавес. Публика слушала не только с интересом, но с напряженным ожиданием. Многие вбили себе в голову идиотскую мысль о том, что опера — это не наслаждение, а некое священнодействие, занятие сложное и трудное, подобно задаче на бесконечно малые величины или примеру из высшей алгебры, и что понять до конца оперу способна только горстка избранных. Поэтому, слушая музыку, особенно вагнеровскую, надо обязательно проникнуться чувством благоговейного ожидания, словно на сцене вот-вот произойдет нечто более важное, чем решение математической задачи, нечто такое, что позволит людям вознестись в высшие духовные сферы.
Это мистическое самоуничижение еще более способствовало распространению вагнерианства и делало его последователей особенно экзальтированными. Самые тяжеловесные, вульгарные и монотонные части вагнеровских творений как раз и встречали наиболее горячий прием у неофитов: им не нравилось приятное и доступное, они жаждали неуклюжего, трудного, заумного, монументального.
Уже прозвучала ария Вольфрама «Вечерняя звезда», где воспевается чистая, неземная любовь, противостоящая ничтожеству и слабости человека, уже спел свою песню Тангейзер, славя чувственное наслаждение и культ Венеры, уже прогремел оглушительный марш пилигримов.
Тьерри слушал музыку и размышлял. Тема любви небесной и любви земной — очень старая тема. Сам он не познал небесной любви: чувство его к Хосефине Куэльяр было надуманным, чисто условным. А вот земная любовь ему знакома — он испытывает ее к Конче, которую многие считают настоящей вакханкой и которая вытянула из него всю душу.
Иногда маркиза де Вильякаррильо и ее подруга де Агиляр поворачивались, чтобы спросить о чем-нибудь Тьерри или молодого американского дипломата, и те, отвечая на вопрос, церемонно наклонялись к дамам.
Вагнерианцы продолжали аплодировать с неистовым фанатизмом. Они, казалось, готовы были уничтожить иноверцев, не желающих приобщиться к их восторгу.
Во время последнего антракта в фойе завязались вечные споры о музыке Вагнера, о том, что символизирует тот или иной пассаж, о том, что такое сквозная мелодия и лейтмотив — гениальное открытие или просто глупость.
Одни вагнерианцы утверждали, что великого маэстро невозможно понять, не зная Шопенгауэра,{266} не будучи знакомым с германской историей, мифологией и даже геологией. Главное у Вагнера не мелодия, а непрерывно развивающееся драматическое действие. Публика, которая сегодня слушает «Фаворитку», а завтра «Мейстерзингеров» или «Лоэнгрина», никогда не может проникнуться духом вагнеровской музыки: для этого нужно порвать с прошлыми привязанностями. Другие путано и многословно рассуждали о том, кем был композитор — пессимистом или оптимистом, сдабривали свою галиматью именами Ибсена и Толстого и уверяли, что все это вкупе — залог будущего возрождения человечества.
Восторженные вагнерианцы рекрутировались, как правило, из числа молодежи — инженеров и врачей. Напротив, любители итальянской оперы были почти сплошь пожилыми людьми. Оба лагеря резко расходились во мнениях. Почитателям итальянской музыки увертюра к «Тангейзеру» казалась до ужаса грубой, долгой и утомительной; наоборот, для приверженцев Вагнера она представлялась самым прекрасным, возвышенным и совершенным из всех произведений искусства.
Оживленно дебатировался также вопрос о том, как произносить имя Тангейзер. Кое-кто называл автора Уаньер, а оперу «Таносэр»: такое, мол, произношение они слышали в Париже, а уж там, как известно, сосредоточена вся премудрость — как божественная, так и человеческая. Другие пространно объясняли, как выговаривать имя героя на немецкий лад, словно это была важная проблема, требовавшая серьезных усилий. Они с ученым видом разглагольствовали о том, что ай по-немецки читается без диересиса, как дифтонг ей, а ей произносится как «ой», следовательно, название оперы должно звучать как «Танхойзер». Пожилые меломаны заявляли, что немецкая опера — варварская, грубая и бессмысленная белиберда, а настоящая музыка — это творения Доницетти, Беллини и Верди. Вагнерианцы, столь же упрямые, как и их противники, считали, что существование таких опер, как «Лючия», «Сомнамбула» или «Риголетто», — оскорбление для человечества.