Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
Шрифт:
— Повторяю, что ты не существуешь вне моего румана и потому не должен, да и не можешь делать ничего, кроме того, что я пожелаю, а я как раз не желаю, чтобы ты кончал с собой. Значит, нечего и говорить о самоубийстве. Я все сказал!
— Желаю, не желаю — это так по-испански, дон Мигель, и так невежливо. Кроме того, даже если принять вашу странную теорию, будто я на самом деле не существую, а вы существуете, будто я всего лишь выдуманный персонаж, плод романической, или руманической, вашей фантазии,
— Да, да, слыхали и мы эти песенки.
— Романист, драматург не могут поступать абсолютно произвольно с вымышленными героями; по законам искусства, вымышленный персонаж не может поступить так, как не ожидает ни один читатель…
— От романического персонажа. Возможно.
— Стало быть?
— Но персонаж руманический …
— Оставим эти шутки, они меня оскорбляют, задевают за живое. По моей воле, как я считаю, или по вашей, как считаете вы, но я все-таки наделен своим характером, образом жизни, внутренней логикой, и эта логика требует, чтобы я покончил с собой.
— Это ты так считаешь, но ты ошибаешься!
— Почему ошибаюсь? В чем ошибаюсь? Покажите, в чем моя ошибка. Поскольку самая трудная наука — это самопознание, я, весьма возможно, ошибаюсь, и вовсе не самоубийство — самое логическое завершение моих несчастий, но докажите это. Конечно, дон Мигель, познать самого себя трудно, но не менее трудно, мне кажется, познать…
— Что именно? — спросил я.
Он посмотрел на меня с загадочной и лукавой усмешкой и медленно произнес:
— Трудно познать самого себя, но еще труднее романисту или драматургу познать героев, которых он выдумывает или считает, будто выдумывает.
Выходки Аугусто внушали мне тревогу, и я начал терять терпение.
— Я стою на своем, — добавил он, — пусть вы дали мне. бытие, вымышленное бытие, все равно вы не можете просто так, по своему желанию и произволу, как вы говорите, помешать моему самоубийству.
— Довольно! Хватит! — ударил я кулаком по столику — Замолчи! Я не желаю больше выслушивать такие дерзости! Да еще от моего собственного создания! Раз уж ты меня взбесил и, кроме того, я не знаю, что с тобой делать, я решаю так: ты не покончишь самоубийством, но я убью тебя. Ты умрешь, и очень скоро! Очень скоро!
— Как? — вздрогнул Аугусто. — Вы позволите мне умереть, заставите меня умереть, вы убьете меня?
— Да, я сделаю так, что ты умрешь!
— Ни за что! Никогда! Никогда! — крикнул он.
— Ах, так! — сказал я, глядя на него с жалостью и гневом. — Ты готов был убить себя сам, но не хочешь, чтобы я тебя убил? Ты хотел лишить себя жизни, но сопротивляешься моему желанию отнять ее у тебя?
— Но это не одно и то же.
— Согласен, я слышал несколько аналогичных историй. Например, о человеке, который вышел ночью из дому с револьвером, чтобы покончить с собой. На него напали воры, он защищался, убил одного, остальные бежали, и, когда он увидел, что купил себе жизнь ценой жизни другого, у него пропала охота стреляться.
— Это понятно, — заметил Аугусто, — ему надо было кого-нибудь лишить жизни, убить человека. И когда он убил другого, зачем было убивать себя? Большинство самоубийц — это неудавшиеся убийцы; они убивают себя из-за того, что им недостает мужества убить других…
— Ага! Мне понятна твоя мысль, Аугусто! Ты хочешь сказать, что, если б у тебя хватило мужества убить Эухению, или Маурисио, или их обоих, ты не думал бы о самоубийстве?
— Да нет, вовсе не их!
— Кого же тогда?
— Вас! — И он посмотрел мне в глаза.
— Как? — воскликнул я, вскочив на ноги. — Значит, в твоем воображении родилась мысль убить меня, меня самого?
— Сядьте и успокойтесь. Неужели вы думаете, друг мой дон Мигель, что это будет первый случай, когда вымышленный персонаж, как вы меня называете, убьет того, кто вообразил, будто дал ему вымышленное бытие?
— Это уж слишком! — повторял я, бегая по кабинету. — Это переходит всякие границы! Это бывает только..!
— Только в руманах, — закончил он ехидно.
— Довольно! Хватит! Хватит! Нет сил больше терпеть! Ты приехал посоветоваться со мной, а начинаешь оспаривать мое собственное существование, потом — мое право делать с тобой все, что мне придет в голову, да, именно так, поступать с тобой по моему желанию!
— Ну, это уж слишком по-испански, дон Мигель!
— Ты опять за свое, глупец! Да! Я — испанец, испанец по рождению, воспитанию, испанец телом и душой, по языку, профессии и по занятиям, испанец прежде всего и несмотря ни на что; испанизм — это моя религия. И небо, в которое я хочу верить, — это вечная и звездная Испания, и мой Бог — это испанский Бог нашего сеньора Дон Кихота, Бог, который думает по-испански и по-испански сказал: «Да будет свет!» — и его Слово было испанским!
— Ну, и что из этого? — прервал он, возвращая меня к реальности.
— Кроме того, ты задумал убить меня. Убить меня? Меня? Ты? Чтоб я умер от руки одного из моих собственных созданий! Этого я не потерплю. Чтобы наказать тебя за дерзость и разрушительные идеи, экстравагантные и анархические идеи, с которыми ты приехал ко мне, я решаю и подписываю: ты умрешь. Как только приедешь домой, так и умрешь. Ты умрешь, говорю тебе, умрешь!
— Но, ради Бога, дон Мигель! — воскликнул Аугусто уже умоляющим голосом, бледный и дрожащий от страха.
— Никакой Бог тебе не поможет. Ты умрешь!
— Да ведь я хочу жить, дон Мигель, хочу жить, хочу жить…
— Разве ты не собирался покончить с собой?
— О, если в этом дело, клянусь вам, сеньор Унамуно, что я не буду самоубийцей, я не лишу себя жизни, которую мне дал Бог или вы; клянусь вам! Сейчас, когда вы решили убить меня, мне хочется жить, жить, жить!
— Тоже мне жизнь! — воскликнул я.
— Какая б она ни была. Я хочу жить, пусть надо мной снова смеются, пусть другая Эухения и другой Маурисио терзают мое сердце. Я хочу жить, жить…