Турция. Записки русского путешественника
Шрифт:
Часть VII
Христианские Давиды и языческие Голиафы
Император и нарком
Гавань, из которой уходил апостол, полна ярких лодок и яхт. Лесбос все так же синеет вдали, как синел он в соседней Троаде. Прежде это была одна земля, но наше сознание никак не соединяет родины Сафо и поступи Павла.
Теперь в Милет отсюда морем не попадешь — оно отошло, как отступило от Трои, Эфеса, Дидимы, словно только и потребно было для войн и апостольских миссий. А когда мир и религии
Мы обходим Ассос по объездной дороге в бело-розовом кипении тамариска, в жужжании пчел, танце бабочек, в стремительно пролетающих лимонно-желтых, похожих на канареек, птицах, словно движемся сквозь праздник. Находим торжественный вход и по прекрасной дороге из тех же вечных римских плит между стеной саркофагов еще раз входим в город поклониться руинам первых здешних церквей, где в грудах камней между оливами вдруг мелькнет белка и с быстротой ящерицы мигом исчезнет.
Поползни бегают по колоннам, как у нас по стволам, и видно, что здесь зверью — от ручного до дикого — камень родней травы и деревьев. Не хочется уходить из этой синевы, меандров, пылающих алых цветов, царственных руин, но нас ждет Пергам.
Все теперь южнее, светлее, наряднее, пестрее… Море всегда делает жизнь праздничнее. Будучи отражением неба, оно удлиняет взгляд и дает лучше почувствовать счастье мгновения, потому что его краткость подчеркивается соседством с вечностью глубин. Наверное, поэтому здесь скорее рождаются религии и люди лучше слышат Божий глас. Вдруг мелькает указатель «Алтарь Зевса». А уж читал, что апостол Иоанн именно о нем говорит в послании к Пергамской церкви, называя его «алтарем Сатаны». И хоть видел в Пергаме его опустевшее основание и знаешь, что он в Берлине, но все ж сомнение — вдруг к нему есть другая дорога. Тем более всего три километра, и мы устремляемся в гору, и когда высаживаемся у указателя, оказывается, что до «алтаря» надо идти еще три километра, но раз уж приехали… Ясно, что не тот, а не остановиться, тем более что дорога в пиниях, в дальних горных селах так прекрасна, что только иди и радуйся. И вот он — «алтарь-то»!
Вершина скалы, каменный стол с канавами для стока жертвенной крови — и до Зевса только протянуть руку. Эгейское море видно все, и, когда бы не дымка, наверное, можно было бы разглядеть Афины и Олимп, где жил этот любитель громов и гнева, от которого спасались кровавою жертвой. Мы были наказаны за скорое любопытство — когда въехали в Пергам, музеи уже закрылись. Но, слава Богу, у нашего шофера был знакомец в одной из лавочек рядом с Асклепионом — городом Эскулапа. И оттуда можно было выйти в уже закрытый музейный город Асклепия, минуя все кордоны, и с улыбкой счесть, что все-таки мы сбегали к Зевсу не зря, словно за благословением, ведь Асклепия считали его сыном.
Термы уходили в землю под собственной тяжестью — так могучи их колонны и арки. Эта слоновья болезнь была в Риме и его провинциях наследственной. Агора еще помнила суету вчерашних лавочников, которые тащили больного каждый к себе, как в Афинах прямо с пристани хватали приезжего за рукав учителя разных философских школ, предлагая на выбор софистику и стоицизм, эпикурейство и атомизм. Здесь лечили всех и от всего: терапевты, хирурги, психоаналитики. Воды, библиотеки, театры — все годилось. Ведь недуги ума и изощренной души не легче недугов плоти. Город, где обнажалось то, что скрыто в суете
Колоннады становились все призрачнее, кипарисы кладбищ все мрачнее, Акрополь и театр Пергама вдали, на горе, все туманней. Солдаты соседней базы НАТО пели на вечерней прогулке что-то боевое и во всех армейских песнях одинаково бодрое: «Не плачь, девчонка, пройдут дожди — солдат вернется…» Разве что здесь не было про дожди — так они редки. Пустынный безмолвный Асклепион засыпал, а учебные натовские танки в низине и солдатские песни были безобидны и домашни, как все мирные звуки и тени вечера.
Назавтра Пергам опять начинался с храма Сераписа, так поразившего меня в первую поездку.
И вновь потрясал своим бычьим напряжением и угрозой. Кирпичное мясо стен устрашало. Когда-то он был одет мрамором, дивными двойными статуями Сераписа и Изиды, чья египетская сила и обезглавленность в обломках прижимает тебя к земле. Башни потеряли декор и глядят совершенной крепостью. А в опустевшем подземелье храма блестит вода, и колодцы, уходящие в это подземелье, уже не помнят, что они пробивались внутрь статуи и сквозь них излетал вещий голос египетских божеств, устрашая своей подспудной волей. Это была уже последняя усталость объевшегося Рима, не утолявшегося ни греческими, ни своими богами, сзывавшего чужих покровителей в единый послушный небосвод.
Мы когда-то видели в Немруте, как Аполлоны становились Митрами, а Гелиосы — Тотами. И не могли не вспомнить, что уже при двухсотлетнем христианстве Александр Север (222–235) держал в своей молельне бюсты Аполлония Тианского, Орфея, Христа и Авраама. Этот синкретист любил слушать Оригена и надеялся обмануть небо согласием всех богов.
И опять с горечью и гордостью видишь, как храм Апостола Иоанна отодвигается от нечестивых стен и строится внутри них, обращая египетскую давность в простую кровлю от зноя и ветра — бесстрашный Давид в ограде поверженного Голиафа.
Храм обожествленного Адриана на Акрополе уже не поражает, как в первый приезд. Не то потому, что уже были увертюры храмов Аполлона и Афины в Аполлонии и Ассосе и величавые термы Троады, не то потому, что тогда вечером садилось багровое солнце и с ним с метафорической красотой на глазах закатывался Рим. А сейчас сияло утро, и зараженное красотой античных руин сердце поневоле звало его Гелиосом — такая была в нем непривычная русскому глазу в середине марта молодая чистота и яркость. Горел на солнце мраморный торс императора, воробьи галдели в капителях колонн, как в чужих скворечниках, ветер гнул мощные пинии на месте «престола Сатаны», колоннада библиотеки сияла праздной красотой — роскошную пергамскую библиотеку влюбленный Марк Антоний подарил на свадьбу прекрасной Клеопатре.
Негодование мешается с восхищением. Дарит чужое, но не предметы роскоши, которые, казалось, более пристали египетской обольстительнице, а книги — историю, поэзию, науку, которые оценит только широкий и развитый ум. Другое дело, что старые книги, подобно древним камням, нельзя сдвигать со своих мест — разрушается живое целое. История убедительнее там, где она написана — отнюдь не в изгнании, хотя бы и почетном. К тому же она потом сгорела в Александрии, и теперь только ветер в колоннах может вспомнить страницы, которые он листал здесь две тысячи лет назад.