Тургенев
Шрифт:
С трудом сдерживая возмущение, П. В. Анненков так охарактеризовал слова Паклина, от которых Тургенев сразу же отказался:
«Труднее будет изменить конец романа, т. е., собственно, не конец, а речь о России, вложенную Вами в уста паршивого Паклина, но собственно принадлежащую Вам самим. Уже не говоря о неудобстве скрываться за таким господином, причем смешение обоих неизбежно, но сама речь, по-моему, — и не верна, и обидна по своей неверности. Во-первых, основная мысль её, почти теми же словами, даже сказана впервые страшным реакционером Жозефом де Местром, который на запрос министра Разумовского, что он думает о плане основать Лицей, отвечал, что Россия никогда не будет иметь ни ученых, ни художников, ни влияния на образованность и должна ограничиться тем, чем ограничивался Рим, столь же мало способный к интеллектуальной жизни, как и она, то есть добиваться чести быть крепким
Безымянная Русь. Да, это та, которая уже стоит на кафедрах, пишет в журналах, мечется из стороны в сторону под предостережениями, увольнениями, притеснениями. Об ней-то надо упомянуть, она-то и упразднит безобразников, в ней-то и будущность».
Соглашаясь с Анненковым в отрицательной оценке паклинской характеристики России, Тургенев иначе смотрел на молодых революционеров. В отличие от Анненкова, он не мог назвать их порывы «безобразными». Еще осенью 1875 года, при встрече со Стасюлевичем в Буживале, Тургенев так говорил о цели нового романа:
«Молодое поколение было до сих пор представлено в нашей литературе либо как сброд жуликов и мошенников — что, во-первых, несправедливо, — а во-вторых, могло только оскорбить читателей-юношей как клевета и ложь; либо это поколение было, по мере возможности, возведено в идеал, что опять несправедливо — и сверх того, вредно. Я решился выбрать среднюю дорогу — стать ближе к правде; взять молодых людей, большей частью хороших и честных — и показать, что, несмотря на их честность, самое дело их так ложно и не жизненно, что не может не привести их к полному фиаско. Насколько мне это удалось — не мне судить; но вот моя мысль... Во всяком случае, молодые люди не могут сказать, что за изображение их взялся враг; они, напротив, должны чувствовать ту симпатию, которая живет во мне — если не к их целям, то к их личностям. И только таким образом может роман, написанный для них и о них, принести им пользу.
Я предвижу, что на меня посыплются упреки из обоих лагерей; но ведь то же самое случилось и с «Отцами и детьми»; а между тем изо всего моего литературного прошлого я имею причины быть довольным именно этой повестью...»
Упреки действительно посыпались с двух сторон, причем они превзошли ожидания. Возникло сомнение в собственном таланте, в способности верно понимать и глубоко чувствовать существо русского общественного движения. В мае 1877 года Тургенев писал своим друзьям: «Я перестаю писать не потому, что критика со мной обходится строго — а потому, что, живя почти постоянно за границей, я лишен возможности прилежных и пристальных наблюдений над русской жизнью, которая, к тому же, усложняется с каждым годом».
Но причина «неудач» лежала все-таки глубже: Тургенев своим романом не только попал в настроение минуты, но и вновь забежал вперед. Первый же процесс «пятидесяти» стал подтверждать некоторую правоту его прогнозов, затем начался процесс Веры Засулич. Во Франции «Новь» вышла уже со следующим примечанием от издателей: «Если бы роман г. Тургенева не был написан и даже напечатан раньше политического процесса, который происходит сейчас в петербургском Сенате, можно было бы подумать, что он скопировал этот
И вот уже в апреле 1877 года преданный Тургеневу друг и поверенный А. В. Топоров с радостью сообщал: «Слышал я, что Вы опечалены отзывами нашей печати о «Нови» — напрасно. Поверьте, что это произведение с каждым днем будет приобретать больше и больше почитателей... Даже критиканы уже начинают раскаиваться в своих первых отзывах. Ларош во второй статье говорит, что «это произведение по таланту не ниже «Рудина» и «Дворянского гнезда», а рецензент «Санкт-Петербургских ведомостей» во вчерашнем фельетоне пишет, что если бы роман Ваш появился двумя месяцами спустя, т. е. после процесса пятидесяти, то критика иначе бы отнеслась к нему, что она, бедная, не знала, что в этом процессе явится хождение в народ, и переодевание, и проч.» — «Я знаю, что в критике наступила реакция в мою пользу», — отвечал Тургенев.
Через год революционерка-народница Вера Засулич стреляла в петербургского градоначальника Трепова, жестоко обращавшегося с ее заключенными товарищами, и суд присяжных оправдал её. «История с Засулич решительно взбудоражила всю Европу, — писал Тургенев Стасюлевичу. — Из Германии я получил настоятельное предложение написать статью об этом процессе, так как во всех журналах видят интимнейшую связь между Марианной в «Нови» и Засулич, — и я даже получил название «der Prophet» («пророк»).
Изменилось отношение к роману и со стороны революционной молодежи. Не случайно в народнической прокламации, написанной П. Ф. Якубовичем после смерти Тургенева, утверждалось, что «постепеновец» по убеждениям, Тургенев «служил революции сердечным смыслом своих произведений». «Он признал нравственное величие «русской нови», — вторил Якубовичу П. Л. Лавров. А тургеневский знакомец, революционер-народник Герман Лопатин, сначала относившийся к роману с осуждением, впоследствии сказал: «Он знал, что мы потерпим крах, и все же сочувствовал нам».
Возвращение
Уже в самом начале 70-х годов Тургенев стал ощущать первые признаки обнадеживающих перемен в отношении к нему со стороны русской молодежи, долгое время таившей обиду за Базарова. В феврале 1871 года «масса публики, кипящей молодостью», оказала ему в Петербурге такой восторженный прием, что он растерялся от неожиданности: «Что касается меня, — писал Тургенев Полине Виардо, — то должен сознаться, что никогда еще я не был предметом таких — простите мне это слово! — оваций... У меня было такое ощущение, словно крупный грозовой дождь, быстрый и сильный, льется мне на голые плечи. Я читал отрывок из «Записок охотника» под названием «Бурмистр»; мне кажется, я прочел довольно хорошо, напряжение моих нерв ослабло за время всего этого шума, и я был спокоен, притом публика была так благожелательна».
В обществе русских людей в Париже в 1874 году Тургенев с радостной улыбкой рассказывал об одном случившемся с ним «приключении»:
— По дороге из деревни в Москву, на одной маленькой станции, вышел я на платформу. Вдруг подходят ко мне двое молодых людей: по костюму и по манерам вроде мещан ли, мастеровых ли, «Позвольте узнать, — спрашивает один из них, — вы будете Иван Сергеевич Тургенев?» — «Я». — «Тот самый, что написал «Записки охотника»?» — «Тот самый...» Они оба сняли шапки и поклонились мне в пояс. «Кланяемся вам, — сказал все тот же, — в знак уважения и благодарности от лица русского народа». Другой только молча еще поклонился. Тут позвонили. Мне бы догадаться сесть с ними в третий класс, а я до того растерялся, что не нашелся даже, что им ответить. На следующих станциях я их искал, но они пропали. Так я и не знаю, кто они такие были...
Что-то изменялось в русской жизни, чем-то новым повеяло на Тургенева из её таинственных глубин. И было досадно на самого себя, обреченного на прозябание во Франции: «Я готов допустить, что талант, отпущенный мне природой, не умалился; но мне нечегос ним делать... Голос остался — да петьнечего... А петь нечего— потому что я живу вне России; а не жить вне России я по обстоятельствам — всесильным — не могу. Следовательно: заключение выводите сами», — пишет Тургенев М. А. Милютиной. «Что же касается до литературы, тут я, голубчик мой, совсем швах; нельзя, решительно нельзя писать русские вещи, рисовать русскую жизнь, пребывая за границей», — жалуется он А. Ф. Писемскому.