Турухтанные острова
Шрифт:
— Давай! — тряхнул головой Мамонт Иванович. — Выпьем за них, за тех, кто не вернулся.
После затянувшегося молчания, как бы продолжая прерванный разговор, Мамонт Иванович вздохнул и сказал сидевшему напротив хозяину:
— С каждым годом нашего брата, кто это видел, все меньше остается. Из тех, с кем вместе воевал, я остался один. Решил обратиться с ходатайством в правительство, чтоб меня подзахоронили в этом холме, рядом с ребятами. — Он кивнул в сторону братской могилы.
— Не разрешат, — сказал железнодорожник.
— Почему же? — возмутился Мамонт Иванович. —
Мамонт Иванович встал и вышел. Олег и хозяин дома, железнодорожник, остались вдвоем. Молчали. Разговор не вязался.
— А твой батя? — спросил железнодорожник.
— Я своего и не помню.
Вернулся Мамонт Иванович. Сел за стол. Долго еще сидели, разговаривали, вспоминали былое, тихонько запели. Ни тот, ни другой не имели голоса. Олег слушал, и песня брала за душу. Сидели два старика, склонившись головами, пели, словно рассматривая что-то в прошлом, в самих себе:
Выпьем за тех, кто командовал ротами, Кто замерзал на снегу, Кто в Ленинград пробирался болотами, Горло ломая врагу. Пусть вместе с нами семья ленинградская Рядом сидит у стола. Вспомним, как русская сила солдатская Немцев за Тихвин гнала.— Хорошая песня, — вздохнул Мамонт Иванович. — Чисто наша, ленинградская. Жалко — исполняют редко. За год по радио только два раза слышал, в День Победы да в день снятия блокады. А в сборниках песен — ни в одном не нашел. А песня-то наша. — И он посмотрел на часы. — Что ж, Олежка, поедем.
Дома сейчас для Даши не было жизни. Она жила только на работе. Дома начиналось мучение. Где бы ни ходила, что бы ни делала, она постоянно думала о нем. Забывалась в театре, куда ходила теперь чаще, чем когда-либо, почти ежедневно. А затем шла из театра, размахивая сумочкой на ремешке, не замечая ни прохожих, ничего, добиралась до дома, но не ложилась спать, долго бродила по квартире, читала стихи.
Любовь твоя жаждет так много, Рыдая, прося, упрекая. Люби его молча и строго, Люби его, медленно тая.Боже мой! Как превосходно все сказано! «Люби его молча и строго»!
Свети ему пламенем белым — Бездымно, безгрустно, безвольно.«Безвольно!.. Вот именно! Не в силах ничего с собой поделать, лишь любить, любить! Безвольно, строго и молча!..» Только бы он не догадывался ни о чем. Даша понимала, что каждый шаг ее, каждое движение видит Инна. Правда, всякий раз, когда Даша оборачивалась к ней, Инна сидела отвернувшись, но ее спина — о да, именно ее спина! — по спине можно было понять, что Инна ехидно усмехалась. «А в конце концов, пусть! Пусть!»
Нельзя, чтобы заметил Буркаев. Она называла его только по фамилии, когда думала о нем. Да и в обращении с ним, на работе, никогда не называла по имени-отчеству, хотя к другим обращалась только так. Но он для нее — Буркаев. И это тоже вроде бы отличало его ото всех. Так в ежедневном общении его не называл больше никто.
Ей особенно тяжело было именно сейчас, когда они работали по вечерам, — она не могла пойти в театр. Зато дольше видишь его.
И сегодня Даша не торопилась. Первыми ушли из лаборатории Сережа и Инна. Маврину не терпелось в очередной раз сбегать, в управление жилкооперативами, а Инна спешила домой. Белогрудкин же решил немножко «почистить перышки», каким-то образом сумел договориться с шофером, и тот на директорской машине повез его в сауну.
Даша и Буркаев остались одни. Буркаев продолжал что-то перепаивать в усилителе, а она, тихая, как мышка в норке, работала у него за спиной. Пришел «пожарник» дядя Ваня, кряхтя, достал обрывок какой-то бумаги из-за верстака, вытряхнул из пепельницы мусор. «У нас в комнате не курят», — говорила обычно Даша. Ей всегда бывало как-то очень совестно, когда этот старик, с лицом темным и морщинистым, как ядро грецкого ореха, хрустя всеми суставами, лез за верстак.
— Мы не курим. — И на этот раз попыталась остановить его Даша.
— Это ничаво, — дребезжащим голосом ответил дядя Ваня. — Да так-то оно будет лутше. А то на грех, ядриткин-лыткин… Бумажка-то на вечер есть?
Даша, слегка покраснев, что придется промолчать и тем скрыть неправду, смущенно пригнулась к чертежной доске, но Буркаев неожиданно сказал:
— Нет. Но мы кончаем.
Они вместе вышли за проходную.
— Ты куда? — спросил Буркаев.
— Я? — Она на мгновение замешкалась. — В Приморский парк, — ответила так лишь потому, что в ту сторону сейчас шел трамвай.
— А я, пожалуй, с тобой. Надо отдохнуть. А то такое ощущение, мозга за мозгу полезла.
Они доехали до парка и долго шли затем по асфальтированному шоссе, пустынному в этот час. От шоссе свернули налево. Там, за густыми кустами ракитника, слышались удары по мячу. На берегу Невки, на песчаном пляже, три парня играли в волейбол. Да далеко впереди, у самой кромки воды, пристроившись на бревнышке, сидела парочка.
— Я, пожалуй, искупаюсь, — решил Буркаев.
— Купайтесь. А я пройдусь.
Даша, наклонив голову и глядя себе под ноги, изредка подталкивая носком туфли камушки, пошла пляжем. Не поднимая головы, словно что-то отыскивая на песке, Даша прошла мимо обнявшейся парочки.
Впереди по песку бежал кулик, похожий на темный клубок, в который воткнули две вязальные спицы. Над водой у самого берега зависали чайки, каким-то странным образом удерживаясь на одном месте, оставаясь совершенно неподвижными, лишь поворачивая голову, наблюдали за Дашей.
— После купанья у меня появился зверский аппетит, — сказал Буркаев, догнав ее возле шоссе. — Давай купим чего-нибудь пожевать.