Туула
Шрифт:
– Пошли, - потянула меня за рукав Туула.
– Там и мои владения.
У двери мы остановились.
– А теперь подожди ты.
Выйдя через пару минут, она предупредила:
– Ты мой старый знакомый. Мы два года не виделись!
Я согласился — почему бы и не зайти? Переступив порог, направился за ней по темному коридору до светлой двери. В кухне кто-то закашлялся надрывным кашлем курильщика. Ага, господин Петрила!
В комнате мое внимание сразу же привлек изящный, правильной формы свод. Откуда мне было знать, что пройдет время, и я буду висеть тут ночи напролет, уцепившись за потолок тонкими лапками летучей мыши, что здесь на твое тело, Туула, будет осыпаться сверху сизая сирень ... Обо всем этом я тогда не догадывался.
VI
По прошествии почти пятнадцати лет с той промозглой мартовской недели я каждый раз при воспоминании о Тууле прихожу к выводу, что в сущности она была ужасно одинока. Этакое красивое печальное чужеродное тело в ошалевшем от забот и жадности
Я и сейчас теряюсь в догадках: может быть, я и не любил ее вовсе? Может, мы просто вспыхнули, как обнаженные провода, вслепую соприкоснувшись в темноте, рассыпав вокруг искры, — и всё, и снова кромешная тьма?.. Пожалуй. Но нет... нет -ведь я все чаще вспоминаю ее, даже сейчас, чувствуя при этом саднящую досаду, сейчас, когда я лишен возможности убедиться, не стал ли ее голос с годами басовитым, не превратился ли пушок над верхней губой в темные заросли, по-прежнему ли она смеется надтреснутым, умопомрачительным смехом? Даже если во мне говорит досада по поводу несбывшихся надежд, все равно это чувство слишком живуче и сильно — ведь я многое позабыл, похоронил, засыпал землей забвения, которая давным-давно осела, и никто из-под нее жалобно не взывает ко мне!.. Ведь я не помню даже тех людей, которые так помогли мне, не помню лиц тех женщин, в чьих душных объятиях я просыпался где-нибудь в грязном предместье, - не хочу вспоминать! Туула же то и дело выныривает из толпы на улице, из речной волны, падает кленовым листом за шиворот, прикасаясь к моей голой шее. Я вздрагиваю при виде похожей на нее юной художницы с папкой под мышкой — нет, это, скорее всего, не досада, не только она... Ведь это Туула заставила меня оттолкнуться ногами от илистого дна, отряхнуться и хотя бы раз посмотреть вокруг. Я почувствовал, что еще хочу жить, хочу гладить светлые, как луковая чешуя, груди Туулы, погрузиться в ее глубины, вынырнуть оттуда, поглядеть в ее испуганные глаза и поплыть вместе над лопухами и апсидой, поравняться с крышами, ожесточенно болтать потрескавшимися пятками, чтобы вместе взмыть еще выше, а опустившись на землю, снова выпускать сигаретный дым в болтающуюся на одной петле форточку, за которой виднеется пустырь, где сегодня при раскопках был обнаружен водопровод времен великого князя Жигимантаса — в самом ли деле Жигимантаса? — где в конце девятнадцатого века буйно зеленели борщовник и укроп, а в Вилейку приплывали на нерест лососи...
Ведь оба мы не были наивными или неискушенными, как не были и слишком испорченными, во всяком случае Туула. Скорее всего, нас одновременно пронзило острое желание спастись, счастливый инстинкт опрокинул нас на твою убогую постель и не разочаровал: мы почти сразу ощутили духовное родство, нам не нужно было действовать на ощупь и проверять: а ты в самом деле тот? та? Знаешь, сказал я ей наутро, мы с тобой монголы. Почему именно монголы? Да ведь мы за одну ночь проделали путь от первобытного общества до зрелого социализма, если не дальше, — разве не так? Она едва сдерживала смех, мы, как влюбленные гимназисты, готовы были смеяться над чем угодно. Вдруг Туула захохотала истерически, в буквальном смысле до слез, содрогаясь всем тельцем от смеха так конвульсивно, что мне трудно было удержать ее в объятиях. Потом она перестала смеяться, обмякла, но голова ее продолжала бессильно вздрагивать где-то у меня под мышкой — верно, верно, верно! Я лежал в пяди от пола рядом с изнывающей от смеха женщиной, которую еще вчера совсем не знал, и чувствовал себя счастливым как никогда. И это не просто слова — я действительно никогда прежде не испытывал такого счастья. Меня радовало серое мартовское утро, отчего-то радовали бедность ее жилища и его запахи, ящики, набитые бумагами, одеждой и воспоминаниями, выстроенные в ряд на подоконнике пустые флакончики от красок, лосьонов и йода, немытые кефирные бутылки и мелькающие за окнами тени ранних ворон — они ковырялись в зубах... Мы потерялись... А теперь вот нашлись, - сказала она пришедшему брату. При этих словах Туула рассмеялась, да так искренне, что я услышал в этом смехе все, чего мне так недоставало: тепло, нежность, гордость женщины за своего мужчину или, если хотите, самца, слабый намек на сомнение и, наконец, признание: я не знаю, что будет дальше, но то, что случилось, - восхитительно!
Я мог изучать каждую вещицу в ее комнате, но тогда у меня не было для этого времени, а сейчас, хотя я и ничего не забыл, не хочу, не могу шарить по тому жилищу
В то утро она обратила внимание и на мою порванную рубашку. Но, разумеется, ни о чем не спросила, а лишь вытащила из фанерного ящика свою - мягкую, фланелевую, китайского производства, и швырнула мне: понимай, ей она явно велика... Первый день мы не выходили из дома - пиво принес брат, а до весны, настоящей весны, было еще так далеко...
Это сейчас та неделя с Туулой кажется мне бесконечной. Я же сказал: помню каждую минуту, каждое место, где мы побывали, где я ее встретил, где она меня провожала. Вспоминаю, как на следующий вечер при моем появлении Петрила только крякнул вместо приветствия, как на третий вечер, неохотно повествуя ей о своей незадачливой жизни, я неожиданно узнал, что ее дедушка и неродная бабка, ее неродные дядья и более дальние родственники - словом, вся их родовая ветвь выпускала почки, цвела и завязывала плоды под солнечным небом моего родного городка! Она не удивилась - выслушала мое мнение и о городке, и о той пышной ветви спокойно, не перебивая и ни о чем не расспрашивая. Да и к чему? Ведь впереди у нас уйма времени, мы еще успеем рассказать друг другу и о городках, и о дальней родне. А в моем городке она даже побывала - они все ездили навестить дедушку, но это было уже давно. Запомнились ей только бульвары - красивыми показались, хотя это и редкость в провинции, а еще врезались в память вагоны с углем на запасных путях. Я словно наяву увидел тот их желтый домишко с черепичной крышей, ведь я знал, где это. Только его давно уже продали, а черепицу заменили серым, как туман в оттепель, шифером... Тогда я впервые встревожился: городок наш так мал, все знают друг друга как облупленных, значит, и у тех родственничков имеется кое-какое мнение обо мне. До встречи с Туулой мне до него не было никакого дела, а сейчас? Но я лишь сильнее прижал ладонь к ее лягушачьему животику — больно я нужен там кому-то!
Стоило нам только вылезти на улицу — а мы в буквальном смысле вылезали, поскольку неделя проходила в основном под сводчатым кровом Туулы, - как она сразу же брала меня под руку. Я ужасно не любил, да и сейчас терпеть не могу подобную манеру! Чувствую себя при этом скованно, эта нарочитая интимность, по-моему, вообще затрудняет движение в толпе - и вообще, что за скверная мещанская привычка. Зато видели бы вы меня, когда я с радостью и гордостью вел под руку Туулу! Если я тогда о чем и сожалел, так это о том, что на дворе не лето и оттого я не могу прикоснуться к обнаженной руке Туулы, когда мы с ней торопливо шагаем по переулку Пилес или карабкаемся на гору Бекеша. Ну, ничего, как только растает снег, мы сразу же взберемся на этот холм!..
Тихий, глухой голос Туулы слышится мне и сегодня, но никогда больше я не смогу ощутить ее теплое прикосновение, когда она неслышно вырастает у меня за спиной, почувствовать ее дыхание на своей шее или затылке, ее влажную — не от слез, а от дождя или снега - щеку, когда она прижимается ко мне, как это было во дворике у Бернардинского монастыря...
Туула тоже успела сделать несколько открытий. С тобой можно, сказала она, со смехом и фырканьем осушая бокал теплого пива возле Пречистенской церкви - была тогда такая мода: продавать на улицах якобы подогретое пиво.
На четвертый наш день мне повезло - Герберт Штейн, которого мы встретили неподалеку от церквушки Ганнибала, вручил мне извещение о почтовом переводе. Адреса у меня не было, поэтому я давал желающим номер абонентского ящика на Главпочтамте, вот и пригодилось! У нас с Туулой как раз не осталось ни копейки. Деньги - семьдесят с лишним рублей - прислал журнал инвалидов, для которого я когда-то перевел умную статью «Самоубийство — не выход!» или что-то в этом роде. Как нельзя более кстати! Они свалились на нас как манна небесная и стали наглядным свидетельством того, что я не совсем пропащий человек, вон и в ящичек этого абонента порой попадает столь ценная почтовая бумажка!
Я не мешкая повел Туулу в «Дайну», провонявшее плесенью и кухней кафе, что на нынешней улице Вокечю. (Сегодня его там уже нет.) Перегороженное, как и Туулина комната, деревянными декоративными щитами, это кафе казалось мне даже уютным. Недорогое, относительно чистое заведение с крохотным баром и вечно поддатым гардеробщиком. Я мечтал постоянно быть с Туулой, вместе хлебать поседелый общепитовский борщ, пить вино, курить во дворах и подъездах, шататься по пронизанному сыростью и покрытому сажей городу, собирать весной щавель вдоль железнодорожного полотна... Более того - постепенно седеть, стариться, молоть с каждым разом все более откровенную чепуху - вероятно, именно так и должны жить двое людей, которым нечего терять, которые ничего особенного не ждут ни от мира, ни от самих себя, а лишь радуются тому, что имеют: выбившись из сил, засыпают, а проснувшись, снова карабкаются по холмам, окружающим город, приветственно машут птицам и самолетам, слегка забавляют людей серьезных и слегка раздражают умудренных жизнью и опытом - ведь эти всегда и во всем ищут причинно-следственные связи. Мне было чуть за тридцать. Туула - на шесть лет моложе. Чего же еще?