Туз Черепов
Шрифт:
«Тебе не удастся использовать на нас свой зуб, приятель», — рассмеялись они ему в лицо, когда схватили. Именно тогда они и надели на него мешок, и с тех пор не снимали. Сковав наручниками руки за спиной, они потащили его, слепого и беспомощного, по улицам Коррена. Далекие выстрелы и близкие взрывы заставляли его вздрагивать и съеживаться от страха, но они безжалостно волокли его вперед, пока не добрались до корабля. И когда он почувствовал, что они взлетели, то понял, что погиб. Никакой надежды на спасение.
Он провел в камере сутки, мучая себя мыслями о том, что произойдет в будущем
Он подумал о Бесс… Нет, он не может думать о Бесс. Бесс, голем, которого он бросил. Бесс, маленькая девочка, которую он убил. Тогда он сбежал от правосудия, но нельзя бегать вечно.
Они оставили мешок на его голове и держали закованным, как зверя. Мешок сняли только на время еды. Один пихал ему в рот ложку с тушеным мясом, а двое других стояли с винтовками наготове, на случай, если он попробует демонистские штучки. Он стал есть то, что ему дали. И ему не хватило духа протестовать против такого обращения. Он заслужил его.
— Не беспокойся, — сказали они ему. — Скоро ты отсюда уйдешь. Мы просто ждем кое-кого, кто заберет тебя от нас. Мы не охотились на тебя, но Роксби вспомнил об ордере на твой арест, когда прочитал о тебе в газете. Верно?
Роксби, чисто выбритый юноша, схвативший его, гордо улыбнулся:
— Мне кажется, тебе бы не стоило светиться, приятель, — сказал он, поддевая ложкой жаркое и пихая ее в рот пленника. — В эти дни мало кто не слышал о «Кэтти Джей». Жертва собственной славы, а?
Крейка не волновали их объяснения. «Просто сделайте это, — подумал он. — Просто убейте меня».
Рано утром прибыл эскорт. Его вытащили из камеры и отвели к кораблю. Он чувствовал запахи готовящейся еды и слышал грубые разговоры. Ему пришло в голову, что полет из того места, где его схватили, был очень коротким. Скорее всего он находится в передовом лагере Коалиции, где Самандра поцеловала его два дня назад. В голову пришла дикая мысль, наполнив внезапной надеждой: он может позвать на помощь! Но мысль умерла с такой же скоростью, как и родилась. Кто поможет ему? Закон вынес ему приговор. Почему кто-нибудь, а особенно Самандра, должен спасать преступника от закона?
Он промолчал. Они сунули его в корабль и взлетели. Ему не надо было спрашивать, куда они везут его.
Они везли его домой.
«Меня повесят», — подумал он, когда почувствовал, что корабль коснулся земли. Он думал так много раз с того мгновения, как они схватили его. Печаль и отчаяние, паника и покорность по очереди посещали его, пока он сидел и ждал в своей камере.
Но были и вещи похуже, чем короткое и внезапное путешествие в небытие. Молчание отца, убитого горем и разочарованием. Истерические крики его невестки, Аманты. И Кондред, о, тот самый Кондред, чью дочку он зарезал. Не имеет значения, что он ничего не знал об этом до того, как все это произошло. Не имеет значения, что все это было ужасной случайностью. Ему придется предстать перед охваченным яростью братом прежде, чем его отправят на виселицу.
Через какое-то время он услышал, что дверь корабля открылась, потом за ним пришли. Его вывели наружу и повели по дорожке. Даже слепой, он подозревал, что знает, где находится. И убедился, что прав, когда они повернули направо и поднялись на невысокий пригорок. Тысячи раз он ходил по дороге на частную посадочную площадку семьи Крейк.
Впереди и слева находился особняк, в котором он вырос. За ним, через площадку, дом Кондреда, где Крейк жил после окончания университета, строя из себя бездельника и тайком изучая демонизм. Кондред принял его с ханжеским милосердием. Он думал, что жизнь с семьей, которая понимает значение ответственности и тяжелой работы, улучшит взгляды его бездельника-брата.
Нет никаких сомнений, с тех пор он не раз пожалел о своем милосердии.
Его привели в вестибюль и повели по коридору, которой он знал, хотя и редко пользовался им. Кабинет был святилищем отца. После смерти жены, Роджибальд все чаще и чаще уединялся в нем, и, наконец, стал выходить из него только для еды и бизнеса. Его сыновья знали, что не следует тревожить его там. Роджибальд ужасно злился, если его прерывали, когда он работал. Или размышлял. Или вообще чем-то занимался.
«Держу пари, для меня он сделает исключение», — подумал Крейк. Даже погруженный в свое несчастье, он не мог избавиться от чувства горечи во всем, что касалось отца.
Они открыли дверь, без стука, и ввели его внутрь. Он почувствовал, как в его наручниках щелкнул ключ, и запястья освободились. Потом с его головы стащили мешок.
Он замигал, увидев утренний свет, лившийся в высокие окна. Комната была в точности такой, какой он ее помнил: дорогие люстры и мебель, уютно выцветшая со временем. Много книг, но никаких украшений. Роджибальд не был сентиментален, не был и любителем искусства.
Отец сидел на красном кожаном кресле с высокой спинкой, лицом к камину. Крейк мог видеть только его руку в твидовом пиджаке. Лакей, которого Крейк не знал, только что принес серебряный поднос со стаканом бренди. Рядом с креслом Роджибальда стояло точно такое же, но незанятое. В камине горел огонь, который должен был прогнать зимнюю стужу, наползавшую с холмов.
— Садись, Грайзер, — сказал Роджибальд, усталым и утомленным голосом. Не тот тон, который обычно слышал от него Крейк. — Все остальные, возвращайтесь к своим обязанностям.
Одному из шакльморцев, молодому человеку с усиками, эта мысль не понравилась:
— Сэр, возможно мы можем остаться? Мы должны быть уверены, что беглец не выйдет из под контроля.
— Мне нечего бояться. Это мой сын! — рявкнул Роджибальд. — Вон!
Лакей открыл дверь и показал им на выход. Шакльморцам пришлось подчиниться. Сам лакей вышел вместе с ними и закрыл за собой дверь.
Крейк уселся в пустое кресло. С их последней встречи отец сильно похудел. Он всегда был поджарым, но сейчас мясо буквально спало с его костей, а лицо, когда-то жесткое, усохло. Он словно съежился внутри своей одежды, и от него резко пахло старостью. Тем не менее, это был все тот же Роджибальд Крейк: мрачный, прямой, внушающий робость.
— Привет, папа, — сказал Крейк.
Роджибальд не ответил. Он редко баловался любезностями и свято верил, что человек не должен говорить, если ему нечего сказать что-то стоящее.