Твоими глазами
Шрифт:
Мы стояли голыми перед Лизой. Она сделала знак, чтобы мы сели на скамейку. Потом встала и тоже начала раздеваться.
Бочка была большая, доски — толстые, поэтому внутри всегда было прохладно. И в тот день тоже. Шершавая скамейка под нашими голыми ягодицами была холодной.
Она раздевалась не так, как мы с Симоном. Мы быстро сняли с себя всю одежду, чтобы оказаться голыми — это было главным. Для неё раздевание было как будто частью ритуала. Она медленно и аккуратно снимала блузку, юбку, майку, трусы и под конец — чулки в клеточку.
Она
Потом подняла руки над головой и стала медленно поворачиваться перед нами.
Мы были безумно счастливы. Серьёзны и счастливы. Я почувствовал, как волосы на моей коротко постриженной голове поднялись, как встал дыбом пушок на руках и ногах.
Лучик солнца из маленького бокового окна упал на её кожу, осветив переливающийся золотом пушок сзади, ниже талии.
Мы чувствовали глубокую благодарность.
Благодарность эта относилась не только к ней. Она относилась ко всем девочкам. И, на самом деле, как я понял позднее, ко всем женщинам в мире.
Она засмеялась. Счастливо, беззаботно, благодарно, так, как только она умела смеяться.
В эту секунду чёрная ткань сдвинулась в сторону. Лицо фрёкен Кристиансен заполнило весь проём. Наверное, от неожиданности оно показалось нам таким большим. Ведь на самом деле оно не могло быть таким большим, как я его помню.
Она зашла внутрь быстро и проворно. Казалось, она заняла всё пространство бочки.
Она была очень недовольна. Её лицо и всё крепкое, сильное тело содрогалось от неконтролируемого гнева и страха, который рос с каждой секундой — и вот-вот всё это должно было вылиться на нас.
Тут Лиза сдвинулась с места. Она коснулась своей юбки, и вдруг в руке у неё оказалось нечто, что она положила на прикрученный к полу стол прямо перед лицом фрёкен Кристиансен.
Это была пластмассовая роза. Пластмассовая роза из вазы у кровати фрёкен Кристиансен.
Освещение в бочке как будто изменилось. До этого в ней было сумрачно. Когда фрёкен Кристиансен отодвигала чёрную тряпку, она сорвала её с гвоздей, на которые мы её повесили, так что в бочке сразу стало светло.
Теперь мы вновь оказались в сумраке. Или точнее сказать: вокруг всё стало сумрачным, нереальным, но между нами четверыми по-прежнему было светло.
Глядя в лицо фрёкен Кристиансен, мы видели, что она внимательно разглядывает розу и гнев её постепенно проходит, сменяясь каким-то животным, иррациональным страхом. Она неуверенно попятилась назад, как можно дальше от розы и от нас.
Потом страх стал её отпускать, постепенно уступая место чему-то другому. Она сдалась.
Она села на краешек скамьи, напротив нас с Симоном.
Мы сидели в полной тишине. Весь детский сад затих, у всех был тихий час. Дети в ясельной группе тоже спали.
Эта тишина была не просто отсутствием звуков, это было что-то гораздо более глубокое. Дача «Карлсберга» погрузилась в сон, весь район замер.
И поезда. На железной дороге было тихо. И почему-то на шоссе не было слышно машин.
Фрёкен Кристиансен балансировала на краю пропасти.
Тут встал Симон. Он подошёл к ней и тыльной стороной ладони погладил её по щеке.
Потом обеими руками стал медленно поднимать ей голову, пока она не заглянула ему в глаза. Провёл по её щекам кончиками пальцев.
— У вас такая нежная кожа, — сказал он.
Она преобразилась. Мы впервые видели такое преображение.
Это было превращение, прямо противоположное тому, что произошло с мамой Симона. Тогда мы увидели, как всё, что есть в человеке, сжимается и ускользает через тоннель. Мы наблюдали, как она умирает.
Теперь мы смотрели за тем, как человек пробуждается к жизни.
Кожа фрёкен Кристиансен изменилась. Как будто прикосновение Симона обладало магической силой.
Её кожа всегда была желтоватой. Ровной, прозрачной, но какой-то безжизненно-желтоватой. Похожей цветом на алебастровую солонку на кухне моих родителей.
Теперь её кожа покраснела изнутри. Как будто к ней прилила кровь.
Она ничего не сказала. Не пошевелилась. Но она изменилась внутри и стала другим человеком.
Зазвонил звонок — хрупкий, далёкий колокольчик, возвещающий о том, что тихий час закончился и что сейчас будет горячая еда.
Мимо пронёсся поезд. Мы услышали машины на Энгхэвевай.
Фрёкен Кристиансен подняла руки. Одной рукой она сняла чепец, который носили все воспитательницы. Другой распустила волосы.
Лишь у её кровати, лишь во сне мы видели её с распущенными волосами.
Теперь мы увидели это в реальности.
Она распустила волосы так, будто выпускала что-то на волю, пряди заструились вокруг её лица и шеи, иссиня-чёрные, словно иссиня-чёрные волны или змеи, которые вырвались на свободу.
*
Я замолчал.
Я побывал в Вальбю, побывал в бочке, под её сводом, словно в трюме судна. И Лиза, и я — мы оба побывали там.
Теперь мы смотрели на Орхусский залив. Утренний свет постепенно, неуловимо для глаз разрастался. Казалось, он не появляется откуда-то извне, а всё время таился где-то рядом, и вот теперь лучи его пробились наружу.
Вода в заливе вспыхнула изнутри. И соседний дом. И перила террасы, на которой мы сидели, как будто засветились — хотя на них падала тень.
— А потом? — спросила она.
— Она никогда больше не запрещала нам пить воду из крана. Не обращала внимания на оливки. Она не ругала нас, когда мы делились друг с другом едой. Случалось, что она прикасалась к кому-нибудь из детей. Иногда гладила кого-то по голове. Или сажала к себе на колени.
— Но не нас?
— Нет, — ответил я. — К нам она никогда не прикасалась.