Творчество Лесной Мавки
Шрифт:
Он вдруг решил: на все пойдет, переругается со всеми врачами, хоть и с министром здравоохранения впридачу, а если понадобится, выкрадет жену и дочку под покровом полночи. Дочку… Как удивительно быть отцом. Ярослав не понял еще толком, не привык к этому чувству, только шальная, безудержная радость теснилась в груди.
Стоял теплый полдень, они открыли в спальне большое окно; из сада пахло наливающимися белыми яблоками и прогретой солнцем летней листвой.
– Обещай мне одну вещь, — сказала Вера очень серьезно.
– Не надо. Не думай об этом.
– Нет, обещай. Обещай мне, что будешь жить… Даже если я умру.
– Не умирай.
– Постараюсь, — Вера болезненно сглотнула — что-то давило горло. — Но если вдруг. Захочешь уйти следом, знаю я тебя. А ты живи. Хоть ради Наташеньки, — решили дочь назвать Наташей. — А еще и ради меня. За меня живи, умоляю.
– Развела панихиду, — крикнул Ярослав резко. — Всё, хватит. Я тебя не отпущу.
– А я никуда не уйду, — приподнялась и, обняв его, стала тихо укачивать, точно он тоже был ее ребенком. — Я тебя слишком люблю, чтобы бросить. Даже если умру, я не умру совсем, а стану… вроде ангела. Чтобы всегда оберегать тебя и Наташу.
Вечером Вера пила лекарство — потерянно пряча глаза, как будто ее застали за чем-то стыдным. Случившееся казалось подлым: не умерла же она, когда была никому на земле не нужна. Непрошеной, нежеланной появившаяся на свет — зацепилась, выжила. А теперь два самых родных человека нуждались в ней.
Ни страха не было, ни других сожалений, а только эта жгучая материнская жалость: как бросить?..
Вскрикнула — обожгло болью. Сердце, как пробитый пулей мотор, больше не хотело служить ей.
– Видишь, я слабая, физическую боль плохо переношу… Жалко, что я не цыганка. Говорят, цыганки и рожают — не кричат. И если их ранят, стойко очень переносят.
– Они умеют заговаривать боль, — предположил Ярослав.
Вера думала о старых умных кошках и собаках. О том, как они, умирая, уходят со двора, чтобы не отягощать любимых людей. Вот бы уйти так же далеко-далеко и сгинуть — чтоб никто не видел, не плакал…
Ночь каменной горой навалилась на их притихший, беззащитный дом. Ярослав проснулся от тишины и от инстинктивного, звериного понимания: случилось. Так тревожно и смутно в доме, когда отходит душа.
– Вера, — позвал он, и голос сорвался на крик. — Вера, ты слышишь?
Может быть, он успеет ее позвать и удержать…
Окно было по-прежнему распахнуто, крупные звезды дрожали на ветках яблонь. Шиповник, точно приподнявшись на цыпочки, заглядывал в спальню, молча силился утешить хозяина.
Когда уходят близкие, отчаянно хочется верить в ангелов. Знать, что они теперь на небесах, с Богом. Если знать и думать не про небо, а только про червей в земле, можно ведь голову о стену разбить от отчаяния.
То, что лежало под кисеей в продолговатом, как маленькая лодка, ящике, не было Верой. Больше нигде на земле не было ее голоса, ее запаха, ее чутких ласковых рук. Дом наполнился суетливыми похоронными хлопотами, не имеющими, как казалось Ярославу, отношения к Вере. Приехала мать, в своем горе строгая и как будто ревнивая, она каждым словом и распоряжением давала понять, что горе — ее, только ее, на которое она одна имеет страшное и священное право.
– Останешься с ребенком, — велела она Ярославу.
В другое время, не будь оглушен и ослеплен болью, он обиделся бы, наверное.
А если быть перед собою и Богом совсем честным — он сам не хотел ехать на кладбище, не мог это пересилить. Он и отцовскую могилу навещал очень редко, от живых получал за это горькие упреки, а отец наверняка понимал и прощал его. Потому что дело было не в трусости, не в бегстве от правды. Он не понимал смерти, не верил ей. Помнил и хотел помнить отца живым, и потому могила казалась жестоким надругательством. Он не мог видеть, как Веру, беззащитную, забросают холодной землей. Не хотел, по обычаю, сам бросать в нее первую горсть. Единственное, на что хватило силы, пока не обезумел еще — отломил ветку лесного шиповника, усыпанную зреющими ягодами, и положил рядом с нею, среди пышных, увядающих, совсем чужих и ненужных ей цветов.
Священник показался слишком молодым, у него были ярко-синие проницательные глаза и ранняя тревожная складка между светлых бровей, а голос высокий, с юношеским надломом. В комнате стало душно и голубовато-дымно от ладана и как-то особенно горестно от звучащих псалмов.
Отслужив панихиду, отец Дионисий подошел к Ярославу.
– Я понимаю, утешать вас сейчас бессмысленно, — сказал тихо и просто. — Прошу вас, держитесь. Ради нее.
Ярослав поднял мутный, каменеющий взгляд. У него тряслись руки.
– Лучше умереть тоже.
– Наши близкие, которые умерли, не хотели бы, чтобы мы шли следом. Мы обязаны жить. За них. Вы теперь не только за себя, а за нее живете, ее жизнь в вас осталась. Человек не умирает, пока живы те, кто его любил.
– Хватит, — Ярослав вздрогнул, как от окрика или удара, судорога боли дернулась в теле. — По какому праву рассуждаете, не лезьте уж лучше. Это мы родного человека хороним, а вам все равно, кого отпевать.
– Если вам от этого станет легче, — священник не отвел взгляда, неизжитое отчаяние на миг исказило его красивое лицо, — два года назад я похоронил брата. Он, когда уходил, очень, очень просил меня жить…
… А потом Ярослав остался в доме сам с уснувшей малышкой.
На полочке под зеркалом лежали Верины заколки, в прихожей осталась ее обувь и плащ. В доме все было так, будто Вера просто ушла на работу и вечером вернется. В кресле сидел смешной плюшевый лисенок, Вера почему-то дала ему кличку Шляхтич и даже в больницу таскала с собой.
Вдруг Ярослав подумал, что она жива, не могла умереть, она уснула просто. Сорвался бежать, предупредить кого-то, чтоб остановились, не закопали живую…