Творчество Лесной Мавки
Шрифт:
Не надо ничего. Он знал, что Вера уже наверняка вымечтала себе их жизнь, — и знал, что вынужден будет подломить ее иллюзию, как карточный домик. Уже сейчас, заранее, Ярослав испытывал боль от предстоящего расставания, а еще больнее и стыдно было оттого, что придется ее обидеть, ведь иначе не уйдет ни за что.
Город как-то поблек, обнищал на исходе осени. Как будто старел вместе с людьми. На углу базарной толкучки, мучительной и нелепой, похожей на разворошенный муравейник, Ярослав остановился. Среди дребедени житейской — подсвечников, бокалов заграничного сервиза, нескольких старых книжек, разложенных на
– Как тебя, видать, жизнь прижала, раз икону продаешь, — сказал старому торговцу.
Тот усмехнулся:
– Жизнь такая штука. Бери, раз понравилось, я десятку уступлю. Я вообще ни в иконы, ни в Бога не верю. Каждый сам себе хозяин.
Ярослав ничего не ответил. Закурил, отворачиваясь от резкого ветра, укрывая ладонями слабый, упрямый огонек. Хотелось уйти, исчезнуть из этого мира, где все замешено либо на вражде, либо на корысти, а он рвет глотку, крича им всем про какую-то истину…
Незваной она пришла. Долго медлила около двери. А Ярослав будто бы и не удивился ее появлению.
– Привет, — обнял ее робко, едва касаясь. И спохватился: — Слушай, не надо. Не приезжай больше.
Вера не находила что сказать, не могла поднять глаз, полных темной боли.
– Уходи, я сказал. — Как хлестнул наотмашь. Девочка знала, что ему так же больно, как и ей.
Его квартира казалась нежилой. Мертвый дом, страшный. Это жилище, затаившись недобрым соглядатаем, караулило их.
Вера бросилась к Ярославу, но тут же и замерла. В его глазах, смолоду голубых, выцветших, как бывает небо поздней осенью, была только усталость. Нечеловеческая, свинцовая усталость, равнозначная отказу от жизни.
– Уходи.
Вера плохо помнила, как добралась домой. Мечтала лечь где-нибудь в углу, как больная собака, и тихо умереть.
Выйдя к колодцу, Вера напряглась, встревожилась и не сразу поняла, отчего. Земля была теплая, даже сквозь подошвы обуви. И дрожала изнутри, как дрожит беззащитное испуганное животное. Тут же запах дыма обжег горло.
Девушка распахнула вторую калитку и выбежала к лесу. Корабельные сосны в беззвучной мольбе тянулись к небу, где бродили мутные рваные тучи. Из глубины леса шло потрескивание и жар. Вера чуяла, как стонет великан лес и в нем каждая травинка своим голосом плачет.
Метнулась к колодцу, обернулась и застыла от бессилия — много ли ведром потушишь.
Вера увидела огонь, он вырвался из чащи взъяренным рыжим столпом, раскатился искрами. Деревья молча кричали.
Ее хлестнуло безумное желание — побежать, броситься под те сосны. Изойти пламенем. Представила, как яркие огненные языки охватят тонкие руки, точно ветви, как взметнутся над головой. И в кипящем котле сумасшедшей боли забудется другая боль, душевная. А потом наступит покой.
Во дворе спорыш жалостно приникал к ее ногам, точно просил остановиться. Вера сообразила: достаточно теперь порыва ветра — и всё вспыхнет, как факел: и хрупкий деревянный домик, и она сама.
– Ну и гори всё! — крикнула в беснующийся огонь. — Гори, раз тебе не нужно.
Вокруг клубился и извивался дым.
Небо прорвалось дождем, шумным, безудержным, запыхавшимся: он бежал, сбиваясь, этот запоздалый дождь, и все-таки успел спасти дом и девочку.
Надо было заново привыкать жить. И Вера привыкала. Днем разносила чужие письма на деревенской почте, а ночами, уже по-зимнему долгими, погибала в омуте безысходного одиночества.
У нее появилась игра. Приглядела один дом на дальней улице — домик как домик, кирпичный, с большими окнами и высоким крыльцом. Письма туда не ходили. По вечерам окна светились теплым зовущим светом, иногда мелькал голубоватый отблеск телевизора. В чужие окна Вера смотрела с бесприютной щемящей тоской — сколько себя помнила. А про этот дом зачем-то представила, что там жил бы Ярослав. Да, пусть бы он жил не с нею, но так от нее близко. Она украдкой ходила бы и смотрела на его окна, не гаснущие почти до рассвета. А к нему наверняка бы пришли красивые светлые стихи, а он и не знал — откуда.
Так и тянуло ее к этому дому, хоть и понимала, конечно, что это не вправду.
Решилась выйти в обожженный лес. Уцелели крайние деревья и пребольшой муравейник у тропы. А дальше лежала черная земля, ощерившаяся кое-где сухим ежиком сгоревшей травы. Жуткие скелеты деревьев, поваленные черные стволы. Вера побежала туда, где рос шиповник, молясь, чтобы огонь обошел его. На краю поляны обелиском беды застыл обугленный куст.
К вечеру девушка вернулась на поляну и принялась подкапывать несчастный шиповник, инстинктивно надеясь, что сумеет выходить. Твердая земля не поддавалась, глаза слезились от поднявшейся копоти. А дикий искалеченный шиповник цеплялся корнями за пепелище, почерневшими колючками отчаянно рвал Верины руки.
Уносила шиповник в свой двор, не замечая, что вся исцарапана, исхлестана им. Только бы выжил, проснулся по весне.
По календарю месяц прошел с их расставания.
Вера услышала на околице знакомую песню, только голос был чужой и немножко фальшивый, не грубой фальшью, а как-то по детски путающий ноты. «Я схожу с ума» — решила она, но не испугалась, покорно приняла эту возможность. Иногда сумасшедшим легче — они живут в счастливом мире, который сами себе придумали.
Мчится экспресс, а конечная — смерть. Малые станции — годы. Я спрыгну с подножки в последний момент, я спрыгну — к тебе, на свободу. Я спрыгну с подножки, колени разбив о шпалы, о мокрый щебень. Спасибо, что жив. Спасибо, что жив — скажу задождившему небу. Мчится экспресс через станции лет. У жизни я безбилетник. Я спрыгну с подножки в последний момент, перед тоннелем последним. Я спрыгну с подножки, о горе забыв, там, где ты ждешь и встречаешь. Спасибо, что жив. Спасибо, что жив — скажу я тебе, родная.