Твой выстрел – второй
Шрифт:
– Ванек, милый ты мой! – кинулся к нему дядя. Не умея ласкать, ворошил волосы, лапал лицо. – Живой, мать твою! Вот радость так радость… Ну, держись теперя!
– А кому надо – держаться-то?
– Это я тебе растолкую. У нас тут, племяш, такие дела! Я, знамо дело, в большаки записался и в коммуну взошел. Осенью отпёр туда всю снасть, бударку сдал. Я без тебя малость разжился было…
– Жалко небось? – спросил Иван, поглаживая его костлявые плечи.
– А чего жалеть, Ваня? – всхлипнул дядя. – Али ты меня не знаешь? Об тебе вот я жалел, когда ты погиб. Бумага в волостное правление приходила. Ну, думаю, один как перст остался. Попу нашему молебен заказал, уж прости ты меня, недотепу. После
Вержбицкий отстранился и, глядя племяннику в лицо, улыбнулся виновато:
– Об чем балабоню, дурак старый? Весь ум от радости незнамо куда делся. Проходи, садись. А я попытаюсь жратвишки какой-нибудь достать.
– Ничего не надо. Хлеба мне дали, консервов, бутылку водки. Давай истопим баню…
– И то, – легко согласился дядя, и за этой затаенной радостью, что не надо бегать по селу, выпрашивать у кого-то хлеба и продуктов, чтобы накормить служивого, почудилось Ивану грозное дыхание голода.
Вержбицкий оделся и, собираясь выходить, вдруг строговато спросил:
– Вань, а ты чей будешь? Кому баню стану топить?
– Не пойму тебя…
– Ты в какую партию взошел?
– А без партии тут нельзя? – Ивана забавляла серьезность дяди.
– Ни в коем разе, – убежденно сказал Вержбицкий. – У нас их шесть!
Маленький он был, встопорщенный, как воробей, и лицо его еще от слез не отвердело. Но слова были тверды:
– У нас тут так, Ваня. Али мы, большаки, тебя захомутаем, али эсеры тебя заарканят. Меньшаки, эсдеки, кадеты, анархисты тоже, знаешь, дремать не станут. И пять штук толстовцев есть, твоих идейных разлюбезных братцев.
– Хватит, хватит, старый, – миролюбиво сказал Иван. – Ты мне еще то в вину поставь, что я материну титьку сосал. Ишь, политики… Был Каралат, стал маленький Питер.
– А все ж таки? – стоял на своем дядя. – Давай, определяйся зараз. А то я такой: с идейным чужаком, хоть он мне и кровная родня, не то что водку пить, а и… рядом не сяду. Баню, конечно, истоплю, так и быть. Мы, большаки, тифозную вшу не любим, мы противу нее боремся телесной чистотой и душевной сознательностью. Вша для нас ярая контрреволюционерка, чью бы кровь она ни сосала. Так что баню я тебе истоплю.
– Топи жарче, Иван Прокофьич, – улыбаясь, сказал Иван. – Не ошибешься.
– То-то! – повеселел Вержбицкий. – Сердце чуяло: наш ты человек. Не мог, думаю, Ванька забыть, как с дядькой бедовал, и откачнуться от мировой революции. А вспомнил про твой Егорий, его к нам в волостное правление прислали – и крест твой геройский меня смутил. Ты, видать, царю служил на совесть.
– Отечеству служил. Отечеству, дядя.
– Какому такому отечеству, дурья башка? – грозно вопросил Вержбицкий и двинулся от двери на племянника. – Мне царское отечество – тьфу! – а не отечество. Товарищ Непочатых, который приезжал к нам от губернской партии большаков и в ячейку нас записывал, всех предупреждал: мол, на вопросе о войне и мире, мужики, не скурвитеся, а держитеся стойко.
– Стоп! – сказал Иван. – Этому царствию не будет конца… Ты мне баню истопишь, дядька?
– Эх, племяш, – вздохнул Вержбицкий, – жестокий ты стал человек. Когда ты помер, я, бывало, по всем ночам с тобой беседую душевно, что и как объясню, глядишь – и самому вроде понятно. Во мне слова открылись, так и прут… А теперь ты мне вживе рот затыкаешь. Обидно.
Иван подошел, приобнял его костлявые плечи, сказал ласково:
– У нас с тобой теперь на все время будет. Очень я рад, что жив ты и здрав.
– Это уж так… Кровь – она свое скажет. Пойду топить баньку.
Иван сел за стол, огляделся. Взял разодранного леща, понюхал – пахнуло рапой, мертвыми запахами высохшего ильменя. «Дома, – подумал Иван – я наконец дома. А дядька-то… Заговорил-то как… Старая жизнь и тут покачнулась, язви ее…» Он уронил голову на руки и уснул.
Глава четвертая
Восьми лет Ванька Елдышев остался круглым сиротой. Вержбицкий, бобыль и самый последний в Каралате бедняк, взял его к себе. Прокуковали дядя с племянником до зимы, а зимой Ивану Вержбицкому приспела пора идти в море на подледный промысел рыбы. С кем оставить парнишку? Хоть женись… Тут-то и подвернулся каралатский поп Анатолий Васильковский, пожелал он взять Ваньку к себе на прокормление и воспитание. Хочешь не хочешь, а отдавать надо. Отдал Вержбицкий попу племянника.
Отец Анатолий был личностью в селе примечательной. Хотя бы потому, что при невеликом росточке имел восемь пудов весу. Мосластому каралатскому люду это было в диковинку и гордость: вот, мол, как попа своего содержим! Из других качеств батюшки следует отметить, что жил он широко, весело и небезгрешно. И великий политик был: умел потрафлять как богатому Каралату, так и нищим его окраинам – Бесштановке и Заголяевке. С бесштановцев и заголяевцев денег поп за требы не брал, что среди духовенства являлось делом не поощряемым. Так что поп был своего рода либерал… Деньги для храма, причта и веселой своей жизни отец Анатолий сдирал с богатых прихожан – с дерзкой улыбкой, с подобающей к случаю пословицей, а то и с текстом из Священного Писания. Но в накладе каралатские кулаки, перекупщики рыбы, прасолы, торговые воротилы не оставались. Им, корявым и сивым, льстило, что собственный их поп умен, учен по-божественному, начитан по-мирски: у него в доме была хорошая светская библиотека. А главное, отец Анатолий был тонким советчиком в делах земных, особенно в рыбных и торговых, имел в городе среди чиновной братии друзей, так что советы его превращались, как правило, в деньги. И не последнее дело – октава! Великолепная была у батюшки октава! После затяжных оргий, безумных скачек, во время одной из которых, выпав из тарантаса, насмерть убился рыбный торговец и промышленник Земсков, – после всех искушений дьявола октава эта приобретала убойную силу. Служил тогда отец Анатолий истово, ревностно, не комкая церковного чина, как обычно бывало, и октава его, насыщенная скорбью о несовершенстве человеческого рода, гремела, просила, грозила, обещала… Для причта тяжелы были службы в такие дни, потому что поп за малейшую неточность взыскивал жестко. А прихожане в такие дни валом валили в церковь.
Таков был человек каралатский поп Анатолий Васильковский, если говорить о нем кратко. Говорить же о нем надо потому, что Ванька Елдышев жил у бездетного попа до пятнадцати лет. И жил на неопределенном положении: то ли воспитанник, то ли работник без платы. Он исполнял работы на хозяйском дворе, но вхож был и на чистую половину дома. К тринадцати Ванькиным годам стал поп кое-что за ним примечать. Но как это выразить – то, что примечалось, – отец Анатолий не знал и не раз говорил в сомнении:
– Ванька, нехорошо смотришь… Дерзко, непослушливо.
Иван молчал, глядя на него сонно… «Придумал я, – успокаивал себя поп и вздыхал: – Пью много, оттого и мню». Однако мнил… Мнилось ему, будто этот тихий, сонный, послушливый паренек однажды ночью подожжет дом с четырех углов и никому из дома не выбраться. Или же возьмет нож и всунет ему в горло. Еще мнилось, что за сонной пеленой таится у Ваньки в глазах какая-то грозная дума, которую он еще не осознал, но которая зреет тихо, далекая и нескорая, как плод в нерасцветшем бутоне. От таких догадок отдавало чертовщиной, отец Анатолий встряхивал гривастой головой и предлагал непоследовательно: