Ты кем себя воображаешь?
Шрифт:
— Ну, это я не знаю. Пока что он собирался утеплить мне дом.
— Перемены уже начались.
— Да, я знаю, начались. Да.
Она не смогла вспомнить, как они договорились насчет его следующего приезда. Ей казалось, что он должен появиться на выходные. Она ждала его — съездила за продуктами, причем не в лавку на перекрестке, а в супермаркет в нескольких милях от дома. Роза таскала в дом фирменные пакеты, надеясь, что хозяйка лавки не заметит. В пакетах были свежие овощи, стейки, импортная черешня, камамбер, груши. Еще Роза купила вино и пару простыней, разрисованных стильными гирляндами из желтых и синих цветочков. Роза надеялась, что ее бледные окорока будут хорошо смотреться на этом фоне.
В пятницу вечером она постелила новое белье и выложила черешню в синюю вазу. Вино охлаждалось, сыр размягчался. Часов в девять раздался громкий стук — шутливый стук в дверь, которого ждала Роза.
— Мне что-то одиноко стало, — сказала хозяйка лавки. — И вот я решила заглянуть на огонек… Ой, вы ждете своего гостя.
— Не то чтобы, — сказала Роза. У нее сердце запрыгало при стуке в дверь и до сих пор не успокоилось. — Я не знаю, когда он приедет. Может, завтра.
— Дождь очень противный.
Голос женщины звучал сердечно и деловито, словно Розу нужно было отвлечь или утешить.
— Тогда хорошо, если он не поедет на машине в такой дождь, — сказала Роза.
— Нет-нет, в такой дождь лучше не ездить.
Гостья запустила пальцы в коротко стриженные седые волосы, стряхивая дождевые капли. Роза знала, что нужно ее чем-нибудь угостить. Бокалом вина? А вдруг ее развезет, потянет на разговоры, она захочет остаться и прикончить бутылку. Перед Розой стоял человек, с которым она беседовала много раз. Можно сказать, почти подруга — если бы Розу спросили, нравится ли ей эта женщина, она сказала бы, что да. Но теперь Розе трудно было даже поздороваться с ней. Так было бы сейчас с любым, кто не Симон. Любой другой человек казался лишним, случайным, раздражающим.
Роза понимала, что теперь будет. Все повседневные восторги, утешения, развлечения отойдут в сторону; удовольствие от еды, сирени, музыки, ночного грома поблекнет. Для нее не будет больше радостей и наслаждений, кроме как лежать под Симоном, ничто не утешит ее, кроме желанных спазмов, конвульсий.
Она выбрала чай. Раз так получилось, можно еще раз посмотреть, что там в будущем.
— Неясно, — сказала гостья.
— Что — неясно?
— Я сегодня все вижу нечетко. Такое бывает. Нет, если честно, я не вижу его.
— Не видите?
— В вашем будущем. У меня ничего не выходит.
Роза решила, что это она из зависти, из желания навредить.
— Я не просто так о нем спрашиваю.
— Может, у меня лучше получится, если у вас есть какая-нибудь его вещь, я смогу на нее опереться. У вас есть что-нибудь, что он держал в руках?
— Только я, — сказала Роза. Дешевая похвальба, от которой гадалка была обязана засмеяться.
— Нет, серьезно.
— По-моему, нет. Его окурки я выкинула.
Когда гадалка ушла, Роза села и стала ждать. Скоро наступила полночь. Дождь лупил изо всех сил. Роза снова взглянула на часы: без двадцати два. Как столь пустое время проходит так быстро? Она выключила свет, чтобы ее не подловили за бодрствованием. Она разделась, но не смогла лечь на свежие простыни. Она сидела на кухне, в темноте. Время от времени она заваривала свежий чай. В комнату проникало немножко света от уличного фонаря, стоящего на углу. В деревне были яркие уличные фонари, с газоразрядными ртутными лампами. Роза видела свет фонаря, часть магазина, ступеньки церкви через дорогу. Церковь уже не служила построившей ее скромной и респектабельной протестантской конфессии, но провозглашала себя Храмом Назарета и Центром Святости, что бы это ни значило. Окрестная жизнь была не такой уж простой и правильной, но раньше Роза этого не замечала. В домах жили не фермеры, удалившиеся от дел; да и ферм, с которых они могли бы удалиться, в окрестностях больше не было — лишь скудные поля, заросшие можжевельником. Местные жители работали миль за тридцать-сорок отсюда — на фабриках, в психиатрической больнице — или вообще не работали, вели жизнь, составленную из размеренного безумия, под сенью Центра Святости. В здешней жизни явно прибавилось безнадежности, а когда женщина в возрасте Розы сидит ночью на темной кухне в ожидании любовника — что может быть безнадежней? И ведь она сама создала это положение, все своими руками, — кажется, жизнь ее вообще ничему не учит. Она сделала из Симона костыль, на который подвесила все свои надежды, и теперь ей ни за что не удастся превратить его обратно в человека.
Она подумала, что зря купила вино, и простыни, и сыр, и черешню. Тщательные приготовления — верная дорога к провалу. Но Роза не понимала этого до момента, когда открыла дверь и стук ее сердца обратился из радостного в унылый, словно бодрый колокольный перезвон комически (для всех, кроме Розы) перешел в скрежещущий вой туманной сирены.
За долгие часы в дождливой ночи она хорошо представила себе, что теперь будет. Она прождет все выходные, выдумывая разные оправдания для Симона, и ей будет все хуже и хуже от неопределенности. Она будет бояться выйти из дому, чтобы не пропустить телефонный звонок. В понедельник, вернувшись на работу — оглушенная, но слегка утешенная реальностью окружающего мира, — Роза наберется храбрости и напишет Симону записку, отправив ее на адрес кафедры классической литературы.
«Может, начнем посадки в огороде в следующие выходные? Я накупила семян [это была неправда, но она собиралась купить их, если бы он откликнулся]. Дай мне знать, приедешь ли ты, но если у тебя другие планы, то ничего страшного».
Потом она забеспокоится: не слишком ли холодно звучит это упоминание о других планах? А если его убрать — не будет ли записка слишком назойливой? Вся ее уверенность в себе, вся легкость на сердце начнут утекать через брешь, но Роза попытается их подделать.
«Если будет слишком сыро для огородных работ, можно поехать покататься на машине. Можно даже сурков пострелять. Пока. Роза».
Потом снова начнется ожидание, по сравнению с которым эти выходные — лишь несерьезная разминка, скомканное вступление в серьезный, всеобъемлющий, мучительный ритуал. Роза будет совать руку в почтовый ящик и не глядя вытаскивать ворох почты; упорно сидеть в колледже до пяти часов вечера; загораживать телефон подушкой, делая вид, что не обращает на него внимания. По принципу «если не смотреть на чайник, он закипит быстрее». Она будет засиживаться ночами над выпивкой, и эта глупость не надоест ей настолько, чтобы все разом прекратить, потому что ожидание будет перемежаться такими вечнозелеными, свежими надеждами, такими убедительными оправданиями его намерений! На определенном этапе она сама себя убедит, что он, конечно же, заболел — иначе никогда не покинул бы ее. Она позвонит в Кингстон, в городскую больницу, спросит о его состоянии, и ей скажут, что такого пациента у них нет. На другом этапе она пойдет в библиотеку колледжа, возьмет архивную подшивку кингстонской газеты и станет читать некрологи, чтобы узнать, не сыграл ли он случайно в ящик. Потом, окончательно сдавшись, холодная и дрожащая, она позвонит ему в университет. Девушка в канцелярии скажет, что он уехал. В Европу, в Калифорнию; он преподавал в университете только один семестр. Ушел в поход, уехал в свадебное путешествие.
А может, девушка в канцелярии скажет: «Минуточку» — и переключит Розу на него, вот так, запросто.
— Алло?
— Симон?
— Да.
— Это Роза.
— Роза?
Нет, конечно, все не будет так ужасно. Будет гораздо хуже: «Я собирался тебе позвонить», или «Роза, как ты поживаешь?», или даже «Как там твой огород?».
Лучше потерять его сразу. Но, проходя мимо телефона, она положила на него ладонь — может быть, пощупать, не теплый ли, а может, подбодрить.
В понедельник утром, еще затемно, Роза уложила все, что, по ее мнению, могло понадобиться, на заднее сиденье машины и заперла дверь, так и бросив слезящийся камамбер на кухонном столе. Она двинулась на запад. Она предполагала, что пробудет в отъезде дня два, пока не придет в себя и не сможет спокойно смотреть на простыни, вскопанные грядки и тот кусок обоев за кроватью, куда она положила руку, чтобы ощутить сквозняк. (Но если так, зачем же она взяла с собой сапоги и зимнее пальто?) Она написала письмо в свой колледж — она умела виртуозно лгать в письмах, но не по телефону, — в котором сообщала, что должна срочно ехать в Торонто, так как ее близкий друг смертельно болен. (Может, эта ложь была и не очень виртуозной, — может, тут Роза перехватила.) Она не спала почти все выходные и непрерывно пила — понемногу, но все время. «Я не собираюсь этого терпеть», — громко сказала она, когда грузила вещи в машину. Скрючиваясь на водительском месте, чтобы написать письмо — хотя это было бы гораздо удобней сделать в доме, — она думала обо всех безумных письмах, написанных ею за всю свою жизнь, нелепых отговорках, которые она придумала, покидая очередное место или боясь покинуть очередное место из-за очередного мужчины. Никто не ведал всех масштабов ее глупости; люди, с которыми она дружила по двадцать лет, не знали половины историй ее бегства, не знали, сколько денег она потратила, как и чем рисковала. Вот она я, думала она чуть позже, за рулем, выключая дворники, когда дождь наконец перестал, — в десять утра в понедельник, останавливаясь на заправке; останавливаясь, чтобы снять деньги со счета, когда открылись банки; она была деловита и бодра, она помнила, что ей нужно сделать, и кто бы догадался, какое унижение, какие воспоминания об унижениях и какие предчувствия бились у нее в голове? А постыдней всего была надежда — та, что поначалу так коварно роет подкоп, хитро маскируясь (впрочем, ненадолго). Через неделю она уже порхает и чирикает и распевает гимны у райских врат. Она и сейчас уже принялась за работу, нашептывая Розе, что, может быть, в эту самую минуту Симон заворачивает машину на дорожку у ее дома, стоит у двери, сложив ладони — умоляя, издеваясь, извиняясь. Мементо мори.