Ты помнишь, товарищ… Воспоминания о Михаиле Светлове
Шрифт:
Немцы взяли Тихвин. Они рассчитывали овладеть Волховской ГЭС, соединиться с финнами в Петрозаводске и замкнуть таким образом вокруг Ленинграда второе кольцо блокады.
С Ржевского и Смольнинского аэродромов увозили детей, раненых, стариков и рабочих эвакуированных заводов. Самолеты потеряли последнюю тень романтики. В них была теснота, как в трамвае в часы пик.
Мы со Светловым ходили обедать в маленький буфет при редакции фронтовой газеты «На страже Родины». Он помещался в самом начале Невского проспекта в темноватой комнатке на первом этаже. Обеды приносили в ведрах из соседней столовой и здесь подогревали
Жили мы неподалеку среди нищего великолепия гостиницы «Астория», в той самой, где гитлеровцы уже назначили офицерский банкет по случаю предстоящего взятия Ленинграда. Даже и число было обозначено на специальных пригласительных билетах – один из осенних дней сорок первого года. Ожидание этого банкета несколько затянулось. Так годика на три. В конце концов немцы, как известно, драпанули обратно к своему Берлину, где их ждало горькое похмелье после несостоявшегося пира в «Астории».
Писали мы обычно ночью, заставив окно фанерой и засветив фонарь «летучая мышь». Гостиница была почти пуста, ни света, ни воды. Окна первого этажа были зашиты мешками с песком. В сквере против гостиницы вместо георгинов и флоксов мирного времени росли укроп, картофель, лук.
Мы могли бы поселиться в роскошных номерах, известных под именем «апартаменты принца Геджасского», где останавливались коронованные особы. Но предпочли занять самые дешевые, маленькие и полутемные номера, так как окна там упирались в кирпичную стену. Это составляло главную привлекательность таких комнат, потому что стена защищала от попадания артиллерийских снарядов. Артобстрел считался опаснее бомбежки, он разражался внезапно, без предварительного оповещения: «Тревога!»
На стенах домов появились надписи:
«Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна».
А на одной маленькой столовой в начале Невского висело даже такое объявление – оно очень смешило Светлова:
«Вход в столовую без противогаза воспрещен».
Мы уже научились по звуку определять калибр пролетающих снарядов. И даже самый штатский из нас Михаил Светлов, вслушавшись, говорил с видом знатока:
– Старик, по-моему, это сто пять миллиметров из- за Пулковских.
Однажды мы со Светловым пришли на завод, где делали автоматы. Ветер вбивал через бреши в стенах мокрый снег. Электрического тока не было. Но станки работали. Вручную! Двое рабочих крутили станок. Третий сверлил и шлифовал стволы автоматов.
Пока мы наблюдали эту поразительную картину, в цех пришли три автоматчика. Они пришли с ближайшего участка фронта. Для этого не нужно было много времени. Они похвалили автоматы, но была у них и претензия к заводу: приклад слабоват.
– Хватишь им по голове – дерево ломается,- пояснил один из них.
– А вы не по лбу,- серьезно посоветовал Светлов.
Полупустынный Ленинград, весь в пожарах, в разрывах снарядов, в голодных смертях, отчаянно дравшийся и неистово работавший, потрясал и восхищал Светлова. Как-то он показал мне книгу старых арабских легенд.
– Здесь про Ленинград,- сказал он.
Я удивился.
Он прочел подчеркнутую им фразу:
– «Сахара была просеяна через сито, и в сите остались львы…»
Днем тракторы растаскивали на топливо деревянные дома. Однажды ночью горели за Невой «Американские горы». Зарево – в полнеба. На фоне его, ослепительно освещенные этим трагическим светом,- Ростральная колонна и белая башня Петропавловского собора.
Почти каждый день мы отправляли свои корреспонденции в Москву по радио. В один из сентябрьских дней (если не ошибаюсь, 18 сентября) был прерван и этот последний вид связи с Большой землей (не считая, конечно, воздушной почты): над Ленинградом разразилась магнитная буря. В небе бушевало северное сияние. Мы со Светловым шли в эту ночь по Суворовскому проспекту, возвращаясь из Смольного, из Штаба фронта. Миша смотрел в небо, на сумасшедшую пляску гигантских огненных сполохов. Потом сказал:
– В этом есть что-то подавляющее, что-то более сильное, чем война, чем человечество…
Глаза его сощурились, лицо пересекли морщины иронии, и он прибавил:
– Я, кажется, стал похож на того старичка, который, выйдя из Планетария, сказал: «А еще говорят, что бога нет…»
Ирония Светлова! Есть люди, которые появились на свет, чтобы обличать. Другие-чтобы властвовать. Третьи – чтобы «спасать человечество» (эти, кажется, опаснее всех). Светлов родился, чтобы радоваться и чтобы радостью своей делиться с другими. Радоваться и радовать. Отсюда всеобъемлющий (как и у его доброты) характер его обаяния. Излучение радости исходило от него всегда, как и его знаменитая ирония. Иной раз она проявлялась в такие моменты, когда не каждый способен был воспринять ее. Мы как-то с ним попали под довольно жестокий обстрел, а такие ситуации не очень располагают к шутливости. Лежавший рядом со мной Светлов вдруг сказал:
– Старик, ты представляешь себе, один снаряд в задницу и – талант, успех у женщин, гениальные мысли, большие тиражи, все это – трах! – к чертовой матери!
Ирония, которая обычно является благодетельной дистанцией между художником и действительностью, иногда у Светлова превращалась в избыток дистанции.
Я сторонник объемных, трехмерных характеристик. Они дают возможность восстановить образ ушедшего во всем его душевном богатстве. Именно потому, что доброта Светлова распространялась более вширь, чем вглубь, он завоевывал все сердца.
Я никогда не видел его в инертном, нейтральном состоянии, в позиции воздерживающегося. Он всегда был за или против. Состояние душевной невесомости было до такой степени не свойственно Светлову, что, как только ему становилось скучно, он стремглав бежал от источника скуки, будь то книга, гость, заседание или подруга.
Я не знаю, сохранились ли его записи о блокадном Ленинграде. Это нельзя было назвать дневником. Это были отрывочные наблюдения, солдатские разговоры, отдельные стихотворные строчки.
– Слушай, старик,- сказал он как-то,- какую пьесу можно написать о Ленинграде! Если я выживу, я буду писать пьесы.
Он так и сделал. Он написал после войны еще несколько пьес. Он любил писать для театра. Пьесы его трудны для постановки. Они слишком лиричны. Этот человек, казавшийся таким мягким, не шел на компромиссы ни в чем,- в театре тоже. Он не шел на сделку с грубостью театра. Пьесы его превосходны. Но для того, чтобы они удались на сцене, нужно, чтобы не только автор, но и постановщик, и художник, и композитор, и все исполнители были Светловы. А где их столько набрать! И одного-то мы получили только однажды.