Ты теперь уже совсем большой, мальчик…
Шрифт:
«Ну я пусть… Раз им все равно… Вот упаду на плацу без сознания, тогда…»
Потом, к моему величайшему изумлению, боль стала спадать и постепенно прошла совсем. Тогда я не знал, радоваться ли мне: ведь избавление от надоевшего недуга доказывало правоту отделенного и тех, кто, не разбираясь с каждым отдельно, назначал единый для всех распорядок.
Теперь я радуюсь, конечно г боль-то так никогда и не возвратилась…
До армии меня часто обзывали безруким; постепенно я уверовал в то, что так оно и есть, в известной степени это даже и удобно. Когда мне вручили винтовку, я нисколько не сомневался: если
Понимаете, каково это было: собственноручно овладеть «максимом», так хорошо знакомым по «Чапаеву» и другим фильмам о гражданской.
Дома я не умел починить даже выключатель, маме приходилось из-за мелочи вызывать монтера. Здесь я быстро стал специалистом по полевым телефонам и достаточно запутанным схемам связи — каждый провод должен обязательно где-нибудь кончаться, а раз так… Сложнее было строить телеграфные линии не на бумаге, а в поле: столбам надлежало стоять идеально ровно, «в створе», иначе могла попросту упасть вся линия, а устанавливали мы их допотопным способом, часто — в мерзлую землю; взбираться на столб требовалось быстро, четко и красиво, изящно откинувшись назад, с карабином за спиной и полной монтерской выкладкой; натягивать и закреплять провода следовало точнехонько по инструкции…
Со временем мы ко всему этому приспособились.
К лету сорок первого я ощущал себя старым служакой, заканчивал полковую школу, готовился принять отделение; за полгода я стал другим, даже выражался иначе — как мужчина, хлебнувший, что называется, жизни, крепкий, уверенный в своих силах. Я умел так зычно подать команду, что замирала вся казарма, и это, признаюсь, доставляло мне некоторое удовлетворение.
— Школа — смир-но!.. Товарищ полковник…
Я чувствовал себя в армии как рыба в воде, и этот мой новый мирок был начисто отрезан от прежнего. Где-то там, в городе, проживала наша семья; последнее, что я из той жизни запомнил, была ненастная тьма октябрьского вечера и моя мама, грустно и молчаливо стоявшая в шумной толпе провожающих.
Не стану кривить душой: воспоминание это было мне необычайно дорого; все первое время, пока я «удалялся» от дома, меня согревал этот прощальный привет истинной моей жизни, моего прошлого, в которое я мечтал поскорее вернуться. (Многие мои товарищи отмечали в самодельных карманных календариках каждые прожитые сутки — я не делал этого.)
Полной мерой оценил я то, чем пренебрегал когда-то, считал само собой разумеющимся. Главное — мне ужасно захотелось учиться. Армейские будни незаменимы для тех, кто в пятом классе не обнаружил еще своего призвания.
Почему в пятом? В шестом частенько бывает поздно.
Я был молод, я не знал тогда, что «возвратиться» в нашей жизни никуда нельзя, что притча о блудном сыне — красивая сказочка. То есть можно, конечно, поселиться вновь в том же доме и той же комнате, но это все равно будет другая жизнь, чем два года или год назад, и сам ты неизбежно окажешься другим.
Да что об этом толковать: вернуться-то домой раньше времени я все равно не мог!
К началу военных действий армия стала моим домом, а мои школьные друзья, получившие, по тем или иным причинам, отсрочку от призыва, — я завидовал
И Борька Раков. И Витя Беленький. И Лена Климова. И…
И нам, конечно, досталось — тем, кто служил у западной границы, — как нам досталось!
Потом привыкли мало-помалу.
Я довольно быстро свыкся со смертью, бесчинствовавшей кругом, попросту не представлял себе, что это значит — совсем умереть, но долго еще переживал перепад между последним мирным днем и первым военным.
Тяжело переживал. Психологически.
Как раз к этому времени я успел проникнуться всем тем, чему нас учили в полковой школе; мое бытие стало определяться уставами и наставлениями, воинским порядком и дисциплиной, приказами и замыслами командования — мне оставалось поточнее эта приказы исполнять, осуществлять эти замыслы.
Несложная задача.
И вдруг, в одно прекрасное утро, все стройное здание обрушилось, словно карточный домик.
— Во-о-оздух!!
Не дав нам опомниться, на нас навалилось что-то неумолимо грозное — мы не могли толком понять, что это такое. Начиналась какая-то новая полоса, в начиналась — смятением.
Мы были приучены к понятию «война» — книгами о первой мировой и гражданской, описаниями будущих победоносных сражений, кинофильмами, пьесами, песнями.
И линкоры пойдут, и пехота пойдет, И помчатся лихие тачанки…Действительность не имела со всем этим ничего общего. Тачанки?..
В книгах гибли другие. Тут умирали мои товарищи, с которыми я час назад ел кашу из одного котелка, тут каждую минуту запросто мог погибнуть я сам.
Сдержать врага и загнать его обратно было, конечно же, нашим кровным делом. Никому из тех ребят, кто меня тогда окружал, храбрецам или трусам, в голову не приходило бросить оружие или совершить еще что-нибудь в этом роде.
Во всяком случае я так ощущал позицию моих товарищей.
Но мы не понимали достаточно отчетливо всей опасности, грозившей отечеству. Мы понятия не имели, в сущности, что представляет собой ворвавшаяся на наши земли армада. Только столкнувшись с военным бытом вермахта — некрасивыми, но не снашивающимися сапогами, тяжеленными фаянсовыми кружками, длиннющими деревянными ручками гранат, по-хозяйски оборудованными землянками, только пустив в ход трофейное оружие, отнятое у врага, — безотказные автоматы, устойчиво ложившиеся на руку парабеллумы, — стали мы понимать, что для наших противников война это вовсе не вынужденная случайность, а нормальная форма существования.
Мы, солдаты, еще слабо представляли себе и духовную нищету гитлеровских авантюристов. Прочитав первую попавшую мне в руки фашистскую листовку, я был потрясен убогостью этой дешевки: авторы ее ни черта не смыслили в нашей жизни. А раз так, значит… значит, и вся эта лавина вымуштрованных подразделений, которая с таким ожесточением движется на нас, гибельной, в конечном итоге, быть не может.
Хмельна для них славянов кровь; Но тяжко будет их похмелье…