Ты взойдешь, моя заря!
Шрифт:
– Вот и покажем Александру Сергеевичу твое создание. – Одоевский встал, готовясь идти к роялю. – Когда еще будет такой счастливый случай?
– Помилуй, Владимир Федорович! – ужаснулся Глинка. – Еще ничего готового нет и слова отсутствуют. Но если вам будет угодно, Александр Сергеевич, я почту за честь представить вам мой опыт, как только определится существенное.
– Буду ждать с нетерпением, – откликнулся Пушкин, – тем более что помню наш давний разговор. Стало быть, пришло время заговорить музыкантам русским языкам?
– Как бы ни были слабы мои опыты, время давно приспело, – подтвердил Глинка. – Но если вам, Александр Сергеевич, памятен наш давний разговор, то и я позволю себе напомнить, что возник тот разговор
– Очень хорошо помню, – отвечал Пушкин. – Но тогда трагедия только дразнила мое воображение, а ныне она отходит в прошлое.
– Для кого как, Александр Сергеевич! Начертанные вами характеры обращены не только в прошлое. Еще не раз ученые педанты, числящие себя по департаменту музыки, будут повторять в похвальбу себе слова вашего Сальери:
Отверг я рано праздные забавы:Науки, чуждые музыке, былиПостылы мне; упрямо и надменноОт них отрекся я и предалсяОдной музыке…Пушкин хотел что-то сказать. Но Глинка в увлечении продолжал:
– В вашей трагедии, Александр Сергеевич, Сальери сам раскрывает печальную участь, которая ждет артиста, отрекшегося от жизни. – И Глинка снова прочел из трагедии:
Звуки умертвив,Музыку я разъял, как труп.– Надеюсь, однако, – с улыбкой сказал Пушкин, – что здесь еще нет оснований для будущего умерщвления Моцарта?
– Но есть все основания для духовного самоубийства Сальери, – отвечал Глинка. – Нет более печальной эпитафии для артиста, чем собственные слова вашего Сальери:
…ПоверилЯ алгеброй гармонию…– Так вот как судит о музыканте музыкант? – откликнулся Пушкин.
– Судит и сурово осуждает! Но вместе с вами, Александр Сергеевич, – подтвердил Глинка. – Жизнь и только жизнь может питать вдохновение… Разве не в том заключается смысл вашей трагедии о Моцарте и Сальери?
– Если бы критики пришли к подобным выводам, я бы первый к ним присоединился. И тем более, – продолжал Пушкин, – что жизнь учит нас этому на каждом шагу. Если вы задумали оперу и хотите выразить в ней идею русской жизни, русские характеры, как вам подсказывает ваша мысль…
– Но отнюдь не приверженность к музыкальной алгебре, – перебил Глинка. – Надобно ли уточнять?
– Не забудьте, однако, что до искусства охочи не только современные Сальери, но и достойные потомки Маккиавелли.
– И прочий хор, действующий по именному повелению его величества? – добавил Глинка.
– Ну вот, мы опять поняли друг друга, – рассмеялся Пушкин. – Ждем мнения вашего сиятельства, – обратился он к Одоевскому.
– Да мне уже привелось однажды изрядно погорячиться в споре с Жуковским. Представьте себе, Александр Сергеевич, в оправдание своих славословий царю он ссылается на «Думу» Рылеева, в которой Сусанин так же говорит у него о Михаиле Романове.
– Престранно было бы и отрицать исторический факт, – сказал Пушкин. – Но, зная жизнь, убеждения и гибель несчастного Рылеева, не будем пятнать его память. Рылеев и его товарищи видели в избрании на царство Михаила Романова прежде всего волю и власть Земского собора, то есть идею народоправства. Но хотел бы я знать, как мог открыто сказать об этом Рылеев? Однако читайте исполненную достоинства речь Сусанина, вдумайтесь в его мысли о родине, о служении народу и родной земле, и тогда будут ясны мысли Кондратия Рылеева. Но теперь настали другие времена. Думается мне, что Кукольник в своей драме «Рука всевышнего» наилучше потрафил спросу. – Пушкин вскочил с места. – Мочи нет, как хорош у Кукольника монолог князя Пожарского. – Поэт поднял руку, подражая трагическому актеру:
…И помните: кого господь венчал,Кого господь помазал на державу,Тот приобщен его небесной силе,Тот высший дух, уже не человек…– Как же подобное красноречие, – продолжал Пушкин, – могло не прийтись по душе «высшему духу», именуемому самодержцем всероссийским Николаем Павловичем?
– Каждый подданный монарха возмутится этой низкопробной лестью, – отозвался Одоевский.
– Но не монарх, – отвечал Пушкин. – И вопят ныне на всех перекрестках: «Великий Кукольник!.. На колени перед Кукольником!»
– Завидная поза, – Глинка нахмурился, – нечего сказать!
– Поверьте, на нее найдется немало охотников, – отвечал Пушкин. – Расправились с Пожарским, расправились с Мининым, теперь непременно захотят, чтобы и древний Сусанин пел славу царствующему монарху.
– Но я не собираюсь писать оперу для надобностей высочайшего двора! – сказал Глинка.
– Не сомневаюсь, – Пушкин поглядел на него с сочувствием. – Не сомневаюсь, Михаил Иванович, как не сомневаюсь и в том, что предстоят вам большие трудности. Но какое утешение для вас: в музыке не властен сам Нестор Кукольник. Одно могу сказать: жертвуйте малым, чтобы выиграть в главном. Сальери уединяется от жизни и, по собственному вашему слову, тем обрекает себя на духовное самоубийство. Моцарта могут убить, но Моцарт побеждает…
– Я никогда не верил, Александр Сергеевич, в убийство Моцарта.
– Тем и лучше… И для вас, и для «Сусанина», и для всех тех, кто будет торжествовать вашу победу.
Глава третья
Московская газета «Молва» кончила печатать «Литературные мечтания», которые взбаламутили литературное болото. На автора статьи лаяли из каждой журнальной подворотни.
«А каково мнение петербургских оракулов? – запрашивал Глинку Мельгунов. – В Москве имя Белинского склоняют при любом разговоре о словесности. Как же не гордиться «Молве»? Впрочем, – оговаривался автор письма, – многие маститые ветераны, которых я давно не считал способными ни к какому проявлению чувств, брызжут слюной и, едва произнеся ненавистное имя Виссариона, задыхаются от ярости… Умора!.. Дался им этот недоучившийся студент, который сам скоро будет университетом! А когда я читал в «Литературных мечтаниях» о театре, тотчас вспомнил, Мимоза, о твоей опере. Но и здесь не обошлось без спора. Верстовский решительно утверждает, что мысли Белинского о народном театре не новы: во всяком случае, он, Верстовский, еще раньше принялся писать народную оперу и… черпает вдохновение в «Могиле» Загоскина. Ох, и оговорился же я! Автор романа «Аскольдова могила» вовсе не считает себя покойником и готовит новые творения, а у Верстовского опера летит на всех парусах. И потому снова спрашиваю тебя и требую немедленного ответа: как ползет твоя опера? Уж не будет ли твой герой из тех, о которых размечтался неистовый Виссарион?»
Глинка отложил письмо, взял «Молву», где отчеркнуты такие близкие ему строки: «О, как было бы хорошо, если бы у нас был свой, народный, русский театр!.. В самом деле, видеть на сцене всю Русь, с ее добром и злом, с ее высоким и смешным, слышать говорящими ее доблестных героев, вызванных из гроба могуществом фантазии, видеть биение пульса ее могучей жизни».
«Именно таков будет мой герой!» – мысленно отвечает Мельгунову автор оперы «Иван Сусанин».
Он уже собирался писать московскому другу и излить ему горестные мысли об участи музыканта, который должен не столько создавать оперу, сколько сражаться с поэтами, но в эту минуту в дверях появилась Мари.