Ты взойдешь, моя заря!
Шрифт:
И столько мощи и ненависти к насильникам было заложено в этих звуках, что Соболевский с удивлением развел руками.
– Никогда не слыхал ничего подобного в здешних театрах, – сказал он, – и, признаюсь, вряд ли услышим.
– Не мы с тобой, так другие услышат, – уверенно отвечал Глинка. – Не всегда будут глухи музыканты Италии к песням, которые поют в народе, когда нет поблизости начальства. Ты здесь вот этакую песню слыхал?
И он напел:
О,Глинка снова вернулся к фортепиано и повторил сочиненную им арию.
– На мое ухо, – сказал Соболевский, – ничуть не похожа твоя ария на эту песню.
– Еще бы! – Глинка засмеялся. – Я бы и сам не мог тебе сказать, какие песни и сколько их отлилось в моей арии. Думается, однако, что ни в чем я от итальянского духа не отступил. Разве что вперед глянул.
Но все-таки эти пробы не были главным занятием русского маэстро. Главное еще не отражалось на нотных листах. Но пребывание в Италии еще больше убедило Глинку в том, что будущая его опера, которой он послужит отечеству, будет прежде всего национальна и народна. Музыка не может существовать без коренных идей, которыми живет народ. Тут ему приходилось судить не только итальянских оперистов. «Волшебный стрелок» Вебера не многим больше приблизился к воплощению главного в народной жизни. Михаил Глинка еще раз готов отдать все оперы Моцарта за одного «Фиделио» Бетховена. Почему? Ответ ему ясен. В заключительных хорах «Фиделио» ожил подлинный народ, с его страданиями, борьбой и вольнолюбивой мечтой. Но как еще тесно народу и в этой опере, построенной на любовной интриге!
И Глинка переходит к собственным замыслам.
Единственный собеседник – все тот же Сергей Соболевский. Он слушает горячие речи Глинки, потом задумчиво говорит:
– Когда мы встречались с тобой в Петербурге, Мимоза, и в недавние годы у нас в Москве, клянусь, я не мог допустить и мысли, что ты, тишайший человек, готовишься к этаким бурям. Но все, что ты видишь и слышишь в наших песнях, еще больше меня подмывает. Изволь глянуть, какие я новые гостинцы посылаю Пушкину.
Глинка читал новые тексты древних русских песен, найденных Соболевским в библиотеке Воронцова, а Соболевский говорил о том, как великолепен будет песенный свод, который издаст Пушкин.
– Вот когда ахнет старуха Европа, вот когда объяснится неиссякаемый корень нашей словесности, – заканчивает Соболевский.
– Такое дело только Пушкину и по плечу, – подтверждает Глинка, отрываясь от списков. – Ну, а мы, музыканты, той же старице Европе еще один неведомый ей мир звуков представим.
– Что-нибудь нового приготовил?
– Коли соизволишь слушать, угощу.
Сергей Александрович Соболевский слушал, вникал и нередко после таких встреч писал друзьям в Москву: «Глинка задумал чудеса в роде отечественной музыки».
Так встречались они на чужбине и, беседуя о народном русском искусстве, все чаще и чаще называли имя Пушкина.
Но все, о чем так проникновенно говорил музыкант, оставалось тайной для пестрого общества, окружавшего его в Италии.
В портфеле Глинки было немало сочинений на избранные темы итальянских опер, а в дорожных тетрадях множились имена новых знакомых. Рядом с именем известного певца умещаются имена нотариусов и медиков, оказавшихся изрядными музыкантами. Глинка запишет о встрече с прославленной певицей Гризи, а рядом появится заметка о первоклассном, хотя и непризнанном фортепианисте. И непременно отметит зоркий гость Италии: знаменитая певица мяукает порой, как кошечка, а талантливый фортепианист вынужден торговать декоктом собственного изобретения. Глинка умеет восторгаться голосом Пасты и тут же запишет, что некий миланец, не имеющий отношения к театру, поет в совершенстве.
Растроганный разлукой с друзьями, он подарит им свой романс «Желание», написанный в итальянском духе, и охотно согласится на просьбу оперной примадонны сочинить для нее арию в духе Беллини. Он напишет эту арию, соображаясь с голосом певицы, избегая некрасивых у нее средних нот. Но примадонна капризничает: ей кажется, что именно средние ноты являются украшением ее голоса. Добродушный русский маэстро пытается объяснить истину певице. Она капризничает еще больше. Тогда Глинка дает себе зарок никогда не писать для итальянских примадонн.
Но он будет попрежнему вдохновляться непосредственным искусством самородных талантов. Так возникает его секстет. Он был посвящен девушке, обратившей внимание Глинки своей игрою на фортепиано. В доме у миланских друзей происходит первое исполнение. Фортепианистку поддерживают лучшие оркестранты из театра Ла-Скала, горячие поклонники русского маэстро. Увы; фортепианистка не вполне справляется со своей партией. Но кто обвинит ее?
Во всей итальянской музыке не было произведения, которое можно было бы сравнить по идейной глубине и по сложности, по богатству формы с пьесой русского маэстро. Виновата ли была безвестная фортепианистка в том, что ей было суждено заглянуть далеко в будущее и оказаться беспомощной перед этим будущим? Секстет, которому суждено занять почетное место среди выдающихся произведений, требовал иного мастерства, другой культуры исполнения.
Неудача с секстетом не останавливает автора. Увлекшись голосом безвестной дочери безвестного синьора, он пишет для нее каватину на тему новой оперы Беллини.
Как всегда, Глинка опережает итальянского маэстро. Никто не понимал, что он опять творит будущее, открывая итальянским музыкантам новые пути. Но было в этой музыке столько жизненной прелести, что слава русского музыканта следует за ним по пятам. В Милане, когда он проходит по улицам, встречные показывают на него друг другу:
– Смотрите – вот идет русский маэстро!
В Милане Глинку разыскал Феофил Толстой. Даже этот светский музыкант оказался желанным гостем на чужбине. Толстой без умолку рассказывал петербургские новости, перебирал общих знакомых. Глинка жадно слушал: хоть какие-нибудь свежие известия из России!
Вечером они гуляли по затихшим улицам и наслаждались благоуханием ночи.
– Можно ли передать эту негу, эту поэтическую картину в звуках?! – воскликнул Феофил Толстой.
– Можно, – отвечал Глинка. Он залюбовался дремлющим городом. – Можно, – еще раз подтвердил он. – Если не самую картину, то впечатление от нее.