Тысяча и две ночи. Наши на Востоке (сборник)
Шрифт:
Начал следить за движениями рук, укрощать манерность. Перестал при разговоре проводить пальцами за ухом, будто убирая спадающий на лицо локон волос. Начал управлять взглядом, до того момента непроизвольно оценивающим красоту мужских тел. Теперь смотрел исключительно вперед и назад, ни в коем случае по сторонам. Это давалось особенно трудно, когда мимо проходил смуглый красавец с натруженными руками, мускулистым торсом…
Начал подолгу не бриться, облизывать губы на холодном ветру, чтобы те брутально потрескались, утяжелил походку громоздкими ботинками. Побольше бесформенной одежды темных оттенков, только бы слиться с толпой. Сейчас вспоминаю об этих потугах стать другим —
Старался молчать, не открывать рта, лишь бы как можно меньше народу услышало мой голос. Самый позорный голос на свете. В нем было столько девичьего, не оформившегося. Поэтому с двенадцати лет подсел на сигареты — самодельные самокрутки без фильтра, они стоили дешево. Выкуривал по пачке в день, с каждый затяжкой все сильнее надеясь на то, что голос огрубеет и я смогу говорить без страха быть осмеянным…
Но знал: надолго меня не хватит. Так и получилось. Слишком ярким было женское начало. Природу не одолеть. Вода рано или поздно найдет самую крошечную щель, обязательно вырвется на свободу… Я уставал от болезненного внимания, в глубине души осознавая, что оно мне… нравится.
Никогда я не соглашусь на смену пола, при всем при том, что временами ощущаю себя женщиной. Переходя дорогу, принимая душ, причесываясь перед зеркалом, задыхаясь под любимым. Вижу себя хрупкой брюнеткой с бронзовой кожей, с губами Пенелопы Круз и невинным взглядом Скарлетт Йоханссон. И самый золоторукий хирург на земле не убедит меня физически преобразиться в женщину…
Мне комфортно. Принял себя. Полюбил. Я даже не эпилируюсь, не стесняюсь своей волосатости. Понимаешь, устал подстраиваться, соблюдать стандарты. Я такой, какой есть. Меняться не собираюсь. Как говорится, бесполезно кормить орла сеном, а осла мясом…
Однажды один мой знакомый, он преподает в университете, сказал, что я не могу называть себя геем, так как являюсь транссексуалом. «Ты ощущаешь себя женщиной, у тебя нарушение полового самосознания». Он пытался мне объяснить суть моего «психического расстройства», а я смотрел на него и поражался тому, с какой легкостью люди легко навешивают ярлыки, определяют в категории. Если я читаю женские романы в мягких обложках, значит, я не могу читать Пруста или Борхеса. Если мне нравится женская одежда, значит, я непременно ношу ее и мечтаю стать бабой. Если я предпочитаю быть пассивным в сексе, значит, я никогда не смогу быть активным.
Почему люди так любят ограничивать свободу? Боятся. Почему нельзя быть другим, пусть даже особенным, вне известных симптомов, диагнозов, принадлежностей? Может, и я боюсь признаться в транссексуализме из-за страха быть еще более не таким, как все?…
— Она любила меня с закрытыми глазами. Странной любовью, перекликающейся с ненавистью, которую пытаешься подавить в себе, но тщетно. Потому что ненависть зачастую рождается от сумасшедшей любви и проявляется она эгоистичным желанием сохранить то, что вот-вот выскользнет из рук, утечет туда, где любое стремление удержать рядом бессильно…
Я бы согласился умереть у ее ног, быть уничтоженным ее словами, задушенным ее руками. Но она настолько сильно любила меня, что не лишила бы этого тепла, которого, кстати, я не был достоин.
Как-то сказал тебе: «Я не хочу больше жить. Приношу тебе одну боль». Ты долго смотрела в мои глаза, потом провела пальцами по ним, прошептав: «Если бы меня не было, то и тебя тоже. Если тебя не станет, то и меня не станет. Так живи хотя бы ради меня… Я буду здесь, когда бы ты ни вернулся». Знаешь, она ведь никогда не была сентиментальной. Молчаливая, печальная, с красивыми глазами. Таких слов она впредь не повторяла. Но мне их хватило навсегда…
Мать моя принадлежала к категории женщин, которым не дали стать теми, кем они мечтали и вполне могли бы стать. Нет, она не была слабой. Она просто была подчиненной. Как миллионы восточных женщин. В пятнадцать лет ее насильно выдали замуж. Впервые увидела отца в день свадьбы. Тетка рассказывала, что мама пыталась покончить жить самоубийством — не хотела замуж, мечтала уехать в город, поступить в университет, стать учительницей музыки. Ее вовремя нашли с перерезанными венами. Откачали, раны зажили, свадьбу отыграли. Всю брачную ночь, по словам тети, мама плакала… Она тут же забеременела. С тех пор для нее началась другая жизнь. Жизнь ради нас, детей…
Невероятно красиво она пела. Веришь ли, такого душевного голоса я больше не слышал. О нем мне напоминает вокал Айлы Дикмен. Поэтому сейчас каждый раз, слыша ее «Ты бы не понял», я плачу. «Желаю тебе быть счастливым, мой любимый. Даже если меня не будет, пусть жизнь улыбается тебе…» Мечтал, чтобы мама стала певицей. Особенно когда слышал, как она, раскатывая тесто для сырных лепешек, исполняет народную песню-плач:
Увы тебе, лживый мир,
Тленный и бренный мир,
Движимый любовью,
Словно крылья мельницы ветром,
О, лживый мир!
Она никогда не пела при ком-то. Только в одиночестве, только для себя. А я, спрятавшись за побелевшим от сырости шкафом, подслушивал. Моя грустная богиня, никем не понятая, всегда одна…
Отец ее бил. За мою непохожесть на других, за ее тоску, за собственную несостоятельность. Он ее бил, а она звука не издавала. Только бы дети не услышали. А мы слышали — звонкие пощечины. Мы видели — багровые синяки… Однажды, под утро уже, застал ее на кухне плачущей. Мне тогда было лет семь. Она сидела на самодельной табуретке за обшарпанным столом, мяла в ладони засохший бутон чайной розы, которую я принес ей на днях. Я тихо подошел, обнял ее: «Мама, давай сбежим». Она посмотрела на меня мокрыми глазами, захотела что-то сказать, но остановила себя… Я так и не смог подарить ей счастье. Не успел…
— При всей внешней слабости я сильный. Понимаю это с возрастом. В чем заключается настоящая сила? В том, что ты продолжаешь идти, даже если все дороги превратились в топкие болота, готовые схватить, засосать тебя. Меня избивали, насиловали, унижали, я плакал, возмущался, прятался, но спустя какое-то время вставал, продолжал путь. Не с оптимизмом в душе, а с огромной болью, которую невозможно излить слезами. Но главное — я шел. Бесцельно. Солгу, если скажу, что следовал к счастью. Долгое время я и не верил в него, и слишком большую значительность ему придавал. Оказалось, все гораздо проще…