У церкви стояла карета
Шрифт:
– Моя фамилия К`нцарёв, – представился в своей обычной манере Концарёв. – Это Владимир Пустодомкин и наш младший коллега Семенов.
Председатель покивал, сделал большой глоток, с наслаждением погладил широченную грудь, и на его сером лице мелькнула улыбка. Из-за сивых усов и щетины зубы его казались нездоровыми, слишком желтыми.
– Нашли-таки, – проговорил он.
– Сколько веревочке не виться. Как вы называете себя теперь?
– Зовите Иваном, не ошибетесь.
Старик-провожатый посмотрел на председателя внезапно поглупевшими глазами.
– Ты спокоен будь, Никитич, никто вас не оставит.
– Хороший вы мужик, Иван Степаныч, хоть и пришлый. Хозяйственный, слабого в обиду не дадите.
– Ну-ну, будет меня хвалить, –
Поп у нас приходящий был. Зато знатный, бородища квадратная лопатой. И высокий, и стройный, собака, и красивый. Глаза синие, как васильки, брови черные, тонкие. Моя на него засматривалась, да так, что хотел ей все ребра переломать, дурь выбить. Даже не за себя злость брала, а за попа этого. Коли праведный он человек, каково же ему терпеть такие искушения? Потом так подумал: а если же не устоял он перед соблазнами да пользуется статусом да красотой? Тогда гореть ему в аду, и пусть горит!
Сколько же таких историй таила церковь? Сколько обыденных драм видели эти недревние, в общем-то, кирпичи? Сколько голов склонялись перед висевшей над порталом иконой, выцветающей на ярком русском солнце? Я перевел взгляд на председателя, и он еле заметно кивнул. Чувствовал то же самое, как есть чувствовал.
Пустодомкин тем временем допил чай, отставил кружку и достал из рюкзака папку. С этой папкой он ходил всегда, что в офис, что на выезды. Один раз устроили нам корпоративную вечеринку, как это модно сейчас, так Пустодомкин и туда с папочкой явился. Не открыл ни разу, но при себе держал. Над этой его особенностью шутили еще до того, как меня приняли на службу, да вот только бывало и такое, что не до шуток становилось. Жужжал Пустодомкин молнией, и папка распахивала черную кожаную пасть, а в пасти бумаги лежали, а в бумагах – истории, одна другой страшнее. Как в сказке о Кощее, обнажала папка чужую смерть, а то и чего похуже.
– Иконников, он же Петров, он же Кузнецов, он же – внезапно – Тер-Саркисян, – прочитал Пустодомкин. – Настоящая фамилия неизвестна, настоящее имя неизвестно. Родился около тысяча восьмисотого года. Все так?
Председатель пожал плечами.
– Вам виднее.
– Отрицаете? – вступил Концарёв.
– Отчего же? Раз нашли, значит, искали, а раз искали, значит, есть за что.
– Верно говорите. Володь, зачитывай обвинение.
Потекла размеренная речь Пустодомкина: перечисление названий и имен, дат и событий. Под конец пошли сплошные Безымянные: «Безымянный населенный пункт, Самарская область, девяносто шестой, Безымянный населенный пункт, Красноярский край, девяносто девятый год, Безымянный населенный пункт, республика Дагестан...» Я слушал и старался запомнить, а по спине то и дело пробегал холодок. Да и кто бы остался равнодушен, зная, что стоит за скучным списком из черной кожаной папки! И неспроста Безымянных было так много именно в последние годы. Упырь, прикрывающийся личиной заботливого председателя, вошел в полную силу и научился не оставлять следов и свидетелей.
– Обвиняетесь в пожирании памяти вышеуказанных населенных пунктов, – закончил Пустодомкин. – Согласно международному статуту о магокриминалистике и магических преступлениях, никаких прав, включая права на суд, у вас нет. Ознакомьтесь.
Он протянул обвинительный лист председателю, и тот без особого интереса повертел его в руках, поулыбался, прочертил острым ногтем линию под какой-то особо позабавившей строчкой.
– А ваш младшой что, такой же, как и я? – спросил, наконец.
– Наш младшой, – ответил Концарёв, – вовсе не такой же, как вы, Иван Степанович. Вы голод свой утоляете, как свинья: пожирая все подряд, без разбора и жалости, а Семенов талант свой на службу Родине поставил и давит такую погань, как вы.
– Вы прямо как Глеб Жеглов, демагогию разводите, – усмехнулся председатель.
– А это не демагогия, Иван Степанович, а правда нашей жизни. Село исчезает, а виноваты в этом такие пожиратели памяти, как вы!
– Ой ли?
Председатель хитро прищурился. Мимика у него вообще была богатая, сидели мы друг напротив друга немногим больше получаса, и за это время успел я изучить его. Старую душу всегда отличишь. Она ни к чему из того, что вокруг происходит, всерьез не относится. Все-то ей смешным, все глупым и несущественным кажется. Вот и давил Иван-председатель лыбу, вспоминая, как пировал на гниющей, распадающейся памяти деревень, и я твердо знал, что тысячи голосов напоминают ему свои истории; кто-то звонче, кто-то за пеленой лет глуше и тише. Я хотел прислушаться к ним, но брал меня безотчетный животный страх. Не готов пока я был услышать, что шепчут из девятнадцатого века наивные, безграмотные крепостные и обедневшие помещики, которых Иван поглощал, чтобы самому стать выше, знать больше и глядеть дальше. А чем успел председатель напитаться позже, в гражданку да во время войны? Нет уж, некоторым тайнам стоит умереть.
– Это же не я села пожираю, – продолжал председатель. – Само время работает, да и государство ваше старается. Села же такой Родине, которую вы из окон машин и поездов наблюдаете, и не нужны. Сколько их, полузабытых, размазано по лесам и степям нашим? Я знаю, я видел. Волк избавляет стадо от больных особей, так и я чищу вашу карту от точек, чтобы вам сподручнее, удобнее было. Где, спросит шишка какая-то, которой проще деньги своровать, чем пустить их на село, такой-то населенный пункт? И голова у нее болит не от разумения, не от планов о том, как бы провода в тайгу протянуть, а от того, как бы свою бесполезность скрыть. А так, без памяти – нет деревни как и не было никогда, и все довольны.
– И вы еще обвиняете меня в демагогии? – злобно прервал председателя Концарёв. – Разговор окончен. Семенов займется сохранением памяти, до выполнения остаемся здесь.
Пустодомкин закрыл папку.
А свадьбы у нас частенько случались, да все пышные такие, не чета городским, с их скучными стенами, фальшиво нарядными шарами, пьяными песнями и автомобилями, топорщащимися пошлыми оборчатыми лентами. Молодых подводили к церкви, дружки с подружками любезничали, родители пропускали по первой прямо у распахнутых дверей, под недреманным взором тоскующих на алтаре образов. Одна иконка у нас чудотворная была. Исцелила пришлого солдатика от хромоты, а бесплодная Маланья Фроловна, уже сорока годов будучи, после молитвы понесла и родила здоровую девочку. Девочка потом выросла и в город уехала, к фальши и пошлости. Сложно у нас стало молодежи, тут одна тьма лесная да совиные вопли вместо дискотек. Слово-то какое – дискотека. Тьфу!
Пустодомкин и Концарёв остались при председателе. Концарёв расположился по-хозяйски: забрал единственную кровать, выложил на стол свои рабочие бумаги и погрузился в них с головой. Вообще-то Концарёва я недолюбливал. Был он карьеристом до мозга костей и, по слухам, в методах себя не ограничивал, чем и снискал благоволение начальства. В свои тридцать он уже командовал и новичками, такими, как я, и бывалыми оперативниками, подобными Пустодомкину. Я скинул рюкзак, раскатал возле печи спальник, чтобы сподручнее было, если поздно вернусь, и пошел назад к деревне.
Девушки у солнечного дома уже не было, и я прошелся по главной улице, пытаясь достучаться до не успевших пропасть в ненасытном чреве Ивана Степановича историй. Таковых нашлось немало, значит, деревня еще могла выжить, однако, судя по поведению старика-провожатого, жители уже успели потерять часть своих воспоминаний. За девушку я тревожился больше всего: есть во мне такое, что молодых жалко больше, чем пожилых. Любая жизнь, не перевалившая за тот рубеж, когда жажда открытий и добрых дел уравновешивается, а затем и отходит на второй план в сравнении с личным комфортом, охранительством, в глазах моих имеет высшую ценность.