У Германтов
Шрифт:
Вы не собираетесь побеседовать в Институте о ценах на хлеб во времена Фронды? – несмело обратился к маркизу де Норпуа историк. – Вы бы там имели большой успех (что означало широчайшую рекламу), – добавил он, робко и вместе с тем ласково улыбаясь послу, улыбка приподняла его веки, и тут стало видно, что глаза у него большие, как небо. Мне показалось, что я уже видел этот взгляд, хотя познакомился с историком только сегодня. Вдруг я вспомнил, что точно такой же взгляд у бразильского врача, который брался вылечить меня от удушья, вызывавшегося тем, что я имел глупость вдыхать растительные эссенции. Чтобы он был ко мне повнимательнее, я сказал, что знаком с профессором Котаром, а он, как бы заботясь об интересах Котара, воскликнул: “Если вы расскажете ему о моем способе лечения,
– Знаете, о ком мы говорили, Базен? – спросила мужа герцогиня.
– Наверно, догадываюсь, – ответил герцог. – Да уж, великой артистки из нее не выйдет.
– Куда там! – подхватила герцогиня Германтская и обратилась к графу д’Аржанкуру: – Вы не можете себе представить ничего более смехотворного.
– Я бы сказал, преуморительного, – вставил герцог Германтский, своеобразный лексикон которого давал повод людям светским говорить, что он не глуп, а литераторам считать, что он набитый дурак.
– Не понимаю, – продолжала герцогиня, – как Робер мог в нее влюбиться. О, я отлично знаю, что вкусы бывают разные, – перебила она себя с очаровательной гримаской философа и разочарованного романтика. – Я знаю, что кто угодно может полюбить кого угодно. И, в сущности, – добавила она, ибо хотя она все еще посмеивалась над новой литературой, эта литература то ли благодаря газетам, которые популяризировали ее, то ли под влиянием разговоров все-таки в нее просочилась, – это и есть самое прекрасное в любви, так как именно это и делает ее “таинственной”.
– “Таинственной”? Откровенно говоря, это выше моего понимания, – признался граф д’Аржанкур.
– Да, да, в любви все очень таинственно, – продолжала герцогиня с мягкой улыбкой светской женщины, но одновременно с непоколебимой убежденностью вагнерианки, доказывающей человеку своего круга, что “Валькирия”[171] – это не просто шум. – Ведь нам же так до конца и не понять, почему кто-то любит кого-то, – мы думаем, что вот за это, а может быть, как раз совсем за другое, – сама себе противореча, с улыбкой добавила она. – Ведь мы же вообще ничего не понимаем, – заключила она, и на лице у нее появилось усталое, скептическое выражение. – Одним словом, знаете что? “Благоразумнее” всего не спорить о вкусах в любви.
Но, как будто бы взяв себе это за правило, она тут же отступила от него и осудила выбор Сен-Лу:
– И все-таки, как хотите, а меня это удивляет: разве можно увлечься смешной женщиной?
Услышав, что мы толкуем о Сен-Лу, и догадавшись, что он в Париже, Блок наговорил о нем разных гадостей, чем вызвал всеобщее возмущение. Он распалялся все сильней и сильней, – чувствовалось, что для того, чтобы выплеснуть злобу, он не остановится ни перед чем. Считая себя человеком высоконравственным, он держался того мнения, что людей, посещающих Були (спортивный кружок, который он, однако, находил блестящим), надо отправить на каторгу, и каждый удар, который он мог нанести им, ставил себе в заслугу. Однажды он договорился до того, что намерен подать в суд на своего приятеля из Були. На суде он собирался давать заведомо ложные показания, но так, что обвиняемый не мог бы их опровергнуть. Этим приемом Блок рассчитывал, – впрочем, он так и не осуществил своего намерения, – измучить своего приятеля, довести его до белого каления. Что же тут плохого со стороны Блока, если тот, кого он хотел наказать, думает только
– А возьмите Свана, – заметил граф д’Аржанкур; он понял наконец, что хочет сказать герцогиня, был поражен верностью ее замечания, но, порывшись в памяти, нашел пример мужчины, любившего женщину, которая ему, Аржанкуру, не нравилась.
– Ну, Сван – это совсем другое дело! – возразила герцогиня. – Конечно, это тоже более чем странно, потому что она круглая дура, но она не смешна и была красива.
– Гм, гм! – буркнула маркиза де Вильпаризи.
– А вы разве не находите, что она была красива? Нет, в ней было много обворожительного: прекрасные глаза, красивые волосы, одевалась она, да и теперь одевается, великолепно. Теперь, – я согласна, – она омерзительна, но прежде это была очаровательная женщина. Тем не менее я была очень огорчена, когда Сван на ней женился, – вот это уж он зря.
Герцогиня не находила в этих словах ничего особенно остроумного, но когда граф д’Аржанкур засмеялся, то она повторила их – быть может, потому, что теперь сама нашла, что они смешны, а быть может, только потому, что д’Аржанкур смеялся от души; повторила и ласково взглянула на него, усилив таким образом обаяние своего остроумия обаянием нежности.
– Да, – ведь правда? – этого делать не следовало, – продолжала она, – но все-таки что-то влекущее в ней было, я прекрасно понимаю, что в нее можно было влюбиться, а вот барышня Робера способна уморить со смеху, уверяю вас. Я предвижу, что мне приведут затрепанную фразу Ожье:[172] “Не в бутылке счастье – только бы опьянеть!” Ну что ж, может быть, Робер и опьянел, но в выборе бутылки он вкуса не обнаружил! Во-первых, вообразите, что она изъявила желание, чтобы я поставила лестницу на самой-самой середине гостиной. Правда, недурно? И еще она мне объявила, что ляжет ничком на ступеньках. И потом, если бы вы слышали, что она читала! Она у меня прочла только одну сцену, но это нечто невообразимое. Называется “Семь принцесс”.
– “Семь принцесс”! Ой-ой-ой! Какой снобизм! – воскликнул граф д’Аржанкур. – Ах да, погодите, я знаю эту пьесу. Ее написал один из моих соотечественников. Он послал ее королю, король ничего в ней не понял и попросил меня объяснить.
– Это случайно не Сар Пеладана?[173] – спросил историк Фронды, желая показать, какой у него утонченный вкус и что он следит за новинками, но спросил так тихо, что д’Аржанкур не расслышал его вопроса.
– Ах, так вы знаете “Семь принцесс”? – спросила д’Аржанкура герцогиня. – Поздравляю вас! Я знаю только одну из них, но это отбило у меня охоту знакомиться с другими шестью. А вдруг они похожи на ту, что я видела?
“Экая дурища! – думал я; герцогиня рассердила меня тем, что была со мной холодна, и сейчас я испытывал злобное удовлетворение оттого, что она совершенно не понимает Метерлинка. – И это ради нее я каждое утро отмерял столько километров! Нет уж, слуга покорный! Она для меня больше не существует”. Вот что говорил я себе – говорил не то, что думал; я прибегал к чисто разговорным оборотам речи, которыми мы пользуемся, когда бываем так взволнованны, что, не в силах оставаться долее наедине с самими собой, испытываем потребность, за отсутствием другого собеседника, поговорить с самими собой, но не откровенно, а как с чужим человеком.
– У меня нет слов, чтобы все это описать, – продолжала герцогиня, – но, право, можно было лопнуть от смеха. Смеха действительно было много, даже слишком много; актрисуле это не понравилось, а Робер с тех пор затаил против меня злобу. Ну, а я не жалею: ведь если бы все сошло гладко, барышня, чего доброго, опять пожаловала бы ко мне, – могу себе представить, как была бы счастлива Мари-Энар.
Так звали в семье мать Робера, г-жу де Марсант, вдову Энара де Сен-Лу, в отличие от ее родственницы, принцессы Германт-Баварской, тоже Мари, к имени которой ее племянники, двоюродные и троюродные братья и зятья прибавляли, чтобы не спутать, или имя ее мужа, или другое ее имя, и получалось: Мари-Жильбер или Мари-Эдвиж.